Несмотря на тенденцию, как во всякой сатире, касаться животрепещущих для своего времени проблем и выводить современников или ближайших предков, память о которых еще не успела превратиться в историю, диалог выдержан в смешанном, неопределенном хронологическом колорите, и рука об руку с чисто византийским сюжетом, вроде описаний фессалоникийской ярмарки, праздника святого Димитрия, выхода дуки, упоминания множества собственно византийских реалий, идут древнегреческие; особенно это дает себя знать, когда действие переносится в аид. Лид с его судебным институтом, Кербером, Ахеронтом и другой сценерией повторяет языческие представления о подземном царстве, хотя Радамант и заменен автором на императора Феофила и к нему в качестве руководителя приставлен ангел, Феодор Смирнский призывает «милостивых богов», свита эгемона названа спутниками и выкормышами воинственного Арея, а самого дуку «сопровождают и опережают эроты, музы и хариты». Не следует думать, будто последние два примера можно понимать как языковой штамп типа той античной арматуры, которая украшает русскую поэзию первой половины XIX в., и они относятся к известной категории «слова, слова, слова». Показательно, что для того, чтобы пояснить, какой для Фессалоники великий праздник день святого Димитрия, патрона города, автор приравнивает его к Панафинеям в Афинах и Паниониям в Милете, точно читателю его привычны Панафинеи и Панионии, празднование же памяти мученика Димитрия — чуждо.
Подобное смешение культурно-исторических планов делается не в целях камуфляжа, когда из соображений безопасности современные пишущему события адресуются другой стране и эпохе. Подобная же тенденция проявляется и в «Патриоте», и в «Мазарисе», являясь, быть может, данью уважения к своим классическим образцам и намеком на преемственность: ведь ни античные, ни византийские писатели не претендовали на открытие литературных Америк и стремились только к тому, чтобы повторить предшественников, указать на свою с ними связь, стать (в данном случае) новым Лукианом.
Еще в XIII в. было высказано суждение о свободомыслии автора «Тимариона», поддержанное впоследствии некоторыми исследователями. По просьбе своего друга писатель Константин Акрополит дает рецензию на присланную им на прочтение сатиру «Тимарион», и рецензию уничтожающую: по его мнению, из-за презрительного тона по отношению к христианам он гневно предлагает «бросить книгу в огонь, чтобы она не попала в руки какому-нибудь христианину».[347] Самое апелляция к таким формам полемики, как сожжение, настораживает, а если принять во внимание, что Константин был агиографом, т. е. автором житий, и человеком, видимо, фанатически настроенным, его оскорбление за единоверцев можно считать преувеличенным, если не вовсе беспочвенным. О каком религиозном скептицизме автора «Тимариона» может идти речь, если он в злобно-карикатурном виде показывает преданного анафеме за религиозное вольнодумство философа Иоанна Итала (он пытался примирить церковную догматику с философией)!?
Ученые нового времени усматривают независимость его мышления в том, что загробный мир изображен в диалоге иронически. Представляется, однако, что все это следствие иного сравнительно с нашим взгляда на границы недозволенного и кощунственного.
Для наглядности — несколько разновременных примеров. В романе Никиты Евгениана «Дросилла и Харикл» (XII в.) разнузданная пляска уродливой пьяной старухи вводится цитатой из евангелия. Очень в этом смысле красноречива сцена из жития Иоанна Милостивого (VII в.).[348] Когда наступил день пасхи и дьякон уже кончил общую молитву, патриарх вспомнил о злобствующем на него клирике и, следуя заповеди о необходимости «оставить дар свой на алтаре», примириться и только затем «принести дар свой», велит дьякону до тех пор повторять одну и ту же молитву, пока он не вернется, и отлучается из церкви под предлогом естественной нужды. С позднейшей точки зрения, здесь все поставлено с ног на голову, и благочестивое намерение мотивировано самым непристойным образом, который сам бы требовал прикрытия.[349] И последний пример: ростовщик Каломодий (не иронически) сравнивается у Никиты Хониата (XIII в.) с райским древом познания, так как блеск его золота соблазнял чиновников императорской казны.