IX. Итак, во главе шествия, прокладывая дорогу, двигался, как я сказал, отряд воинов. И только после небольшого промежутка, нарушившего шествие, словно прервалась сплошная цепь, показался красавец дука.[117] Ни вечерняя, ни утренняя звезда не являются так дивно, как в этот час предстал перед нами он. «Блестящи очи его, как от вина, и зубы его белы, как млеко».[118] Дука строен телом, высок ростом, прекрасен и соразмерен всеми членами, так что к нему можно отнести известные слова: «нельзя ничего ни отнять, ни прибавить». Стан высок и строен, как кипарис, но шея склонена немного вперед, словно природа умеряла так непомерно высокий рост дуки и облегчала этим изгибом свободу его движений. Прежде остального, еще из далекой дали, ты замечал его глаза.
А когда дука приблизился к нам, стоявшим на дороге и с естественным благоговением дожидавшимся его появления, все в нем стало казаться каким-то изменчивым и неуловимым. Подобно питью, что «с полезными зельями вместе и горечи много содержит»,[119] черты его менялись, являя временами прелесть Афродиты; когда ты всматривался в него пристально, глаза выражали суровость Арея, а немного спустя — величие самого Зевса. Затем глаза эгемона, которые он пристально вперял во все окружающее, совершенно уподоблялись очам Гермеса — так остры и живы они были; взор как бы пояснял его речи и придавал им убедительность. В таком блеске духовных достоинств предстал передо мною дука в этот день.
Волосы его не вовсе черны и не очень светлы; смягчая резкость этих цветов, смешение их создавало какой-то удивительно приятный оттенок. Ведь черные волосы кажутся неприбранными и некрасивыми, белокурые же женственны и слишком нежны, а смешение того и другого цветов в мужественность облика вносит некоторую мягкость. Не иначе как Сапфо[120] отшлифовала его речь, придав ей убедительность, прелесть и музыкальную соразмерность. Восхищенный ею, ты, несомненно, воскликнул бы: «Воистину, божественный муж!»[121] и был бы счастлив слушать его.
X. И вот, как только этот доблестный муж вступил в святой храм и обратился с молитвой к мученику, народ начал по обычаю славословить своего эгемона. Дука стал на узаконенное место и воззвал митрополита — так, вероятно, предписывалось правилами или обычаем. Когда затем с особой торжественностью (ибо присутствовали столь высокие лица) были исполнены все подобающие этому дню обряды, зазвучало истинно ангельское пение, благодаря ритму своему, тону и полной совершенства смене оттенков становившееся все более сладостным. Песнопение исполняли не только мужчины; женщины, святые монахини, стоя в левом крыле храма и разделенные на два полухория, тоже принимали участие в прославлении мученика. По окончании службы и полагающихся обрядов, я, как это водится, воззвав к святому, испросил у него счастливого возвращения, затем вместе со всем народом и дукой вышел из храма и отправился в свою гостиницу. Какими словами, Кидион, перескажу я тебе все ужасы, которые случились со мной после этого? Если при одном только упоминании о них меня охватывает глубокая печаль, представь себе, что я перенес, познакомившись с тяжелыми бедами и губительными недугами.
Кидион: Говори же, милый Тимарион, и рассказывай о своих мытарствах, ведь из-за этого-то я и стремился услышать твою историю. А обо всем прочем ты уже поведал достаточно подробно.
XI. Тимарион: Так вот, Кидион, когда после богослужения я добрался до своей гостиницы, меня скрутила жестокая лихорадка; за одну ночь она довела меня до полусмерти и, как я ни торопился поскорее возвратиться домой, крепко приковала к постели. Она, милый друг, и была причиной задержки, о которой ты спрашивал в начале нашей беседы. Мне казалось необходимым переждать приступ, чтобы, распознав характер болезни, применить надлежащее лечение. День я провел более сносно, так как ел только зелень с уксусом, а на следующий (то есть на третий от начала болезни) лихорадка снова воротилась и выяснилось, что она перемежающегося свойства, хорошо известного врачам. С этого часа я стал считать болезнь неопасной и, надеясь, что после пятого приступа она и вовсе пройдет (ибо такова ее природа), смело пустился в обратный путь, рассчитывая через несколько дней поправиться и благополучно вернуться домой.
Но на деле облегчение оказалось лишь началом страдания и предвестником смерти. Ведь когда приступ лихорадки прошел, за ним последовало воспаление печени и сильнейший понос, в результате которого я вместе с кровью терял один из основных элементов организма — желчь;[122] понос снедал мое тело и терзал желудок подобно змее.