— Ну, поехали, — сказал сержант. — И вы, ребята, можете идти домой. Я доложу в отделении о вашем дежурстве. Давайте задержанного в машину, — повернулся он к своим милиционерам.
Те затолкнули Трифонова в машину, на заднее сиденье, где только что лежала Вера, уселись сами с боков. Сержант сел на переднее сиденье рядом с водителем, и машина, включив сирену, помчалась мимо клуба, пугая редких встречных.
— Ну что, в больницу? — спросил Толик, когда они уехали.
Но в больницу их не пустили. Дежурная медсестра твердо и решительно преградила дорогу.
— Нечего, нечего! — ворчливо говорила она. — Вы у меня тут всех больных перебулгачите.
— Вы только скажите, как она? Не опасно? — спросил Толик.
— Пока ничего определенного сказать не могу. Приходите завтра утром.
— Ну а все-таки? — настаивал Толик. — Из врачей смотрел ее кто-нибудь?
— Дежурный хирург смотрел. Сказал, что жизненно важные органы вроде не задеты.
— Может, подежурить?
— Вон уже сидит один дежурный, тот, что ее привез, — кивнула медсестра в глубину коридора, и Толик понял, что она говорит о Борисе Жирнове.
— А крови для переливания ей не нужно? — вывернулся из-под руки Толика Олег.
— Не нужно, пока ничего не нужно.
Где-то в глубине коридора приоткрылась дверь и страдальческий голос позвал:
— Сестра...
— Идите, идите, — торопливо выпроводила она их и захлопнула за ними дверь.
На другой день Толик был в поездке. В Инзе он на базаре купил килограмм яблок, веточку мимозы — привезли спекулянты то ли из Средней Азии, то ли с Кавказа по три рубля веточка к Женскому дню — и, когда приехали в Рузаевку, не заходя домой, отправился прямиком в больницу.
В регистратуре ему сказали, что Вере сделали операцию — вырезали пулю — сейчас она находится в послеоперационной палате и посетителей к ней пока не пускают. Толик отдал яблоки нянечке, попросил отнести Вере. Передать цветы он почему-то постеснялся. И направился к выходу.
Внезапно его окликнули. Он оглянулся. Подхватывая развевающиеся полы белого халата, к нему спешил Борис Жирнов.
— Ты к Вере? — спросил он после взаимных приветствий. — К ней не пускают. Но операция прошла удачно.
— Я ей яблоки принес.
— Я знаю, — живо откликнулся Борис. — Мне нянечка сказала, что ты пришел.
— А ты, я вижу, совсем здесь прописался? — пошутил Толик.
— У меня отгулы накопились. Вот и дежурю.
Толик посмотрел на Бориса. За сутки он здорово изменился: похудел, осунулся, глаза ввалились.
— И тебя пускают?
Борис помолчал, а потом, глядя прямо в глаза Толику, серьезно проговорил:
— Сказал, что я ее жених. И как только она выйдет из больницы, мы сыграем свадьбу.
— Ну что ж, — не сразу нашелся что сказать Толик, — поздравляю. Меня пригласишь?
— Если Вера не будет против.
Толик кивнул. Он понял, что здесь он лишний и не очень желанный посетитель. Повернулся, но вспомнил про веточку мимозы, раскрыл чемоданчик, достал не очень пушистый и чуть пахнущий весной подарок, сунул в руку Борису и торопливо вышел.
Больше он в больницу не приходил, хотя каждый раз, возвращаясь из поездки, спрашивал у ребят о ее здоровье.
Он теперь целиком отдавался своей работе, хотя мать относилась к этому несколько болезненно. Нет, она не возражала и не протестовала. Больше того, интересовалась его делами, расспрашивала о поездке, радовалась его удачам, огорчалась его бедам. Но каждый раз, собираясь в поездку, он чувствовал на себе ее тревожно-печальный взгляд. Видно, правду говорят, что материнское сердце-вещун заранее предчувствует несчастье.
От отца долго не было вестей. И только в середине марта пришло письмо на имя Толика. Он получил его, вернувшись из очередной поездки. Матери дома не было, и прежде чем распечатать его, Толик долго рассматривал конверт. Письмо было измятое и испачканное, наверно, его долго таскали в кармане, прежде чем опустить в почтовый ящик. Обратного адреса не было, да и на почтовом штемпеле трудно было что-либо разобрать. Но Толик по почерку сразу определил, что письмо от отца.
Наконец он распечатал конверт и достал два таких же измятых листка, исписанных неровными строчками. Начиналось оно, как обычно начинаются письма:
У Толика повлажнели глаза. Он сразу вспомнил отца, вспомнил таким, каким видел его в последний раз на вокзале: в белых спадающих сандалетах, в мятой рубашке, и так же, как тогда от той заношенной рубашки с несвежим воротником, так и теперь от этих кривых строчек, налезающих друг на друга букв, пахнуло такой неухоженностью, неустроенностью, что ему вновь до боли в сердце стало жаль отца. Он поспешно вытер глаза и снова уткнулся в письмо.
«Прости, что не поздравил тебя с восемнадцатилетием. Вот видишь, опять приходится начинать письмо с этого же слова «прости». Наверное, я так и буду виноват перед вами обоими всю мою жизнь.