– С тех пор национальные сокровища Франции, свидетельства нашей истории, начали утекать за границу. Вывозя наше достояние, все эти американские магнаты и бароны-разбойники, вроде Гетти, воображали, что заодно приобретают изысканный вкус, класс и культурную утончённость. Грабёж Франции стал необходимым этапом Большого тура по Европе. Многие приезжали уже со своими декораторами. Эта потеря не зажила по сей день, – сокрушался Годар.
– Она никогда не заживёт, – Кремье покивал клювом с такой скорбью, словно речь шла о разрушенном Храме Иерусалимском, а не о деревянной рухляди.
Я позволил себе усомниться:
– В 1793 году мой пращур был послан в Париж Екатериной Великой с тайной миссией спасти Марию-Антуанетту. Эта миссия, как известно из исторических событий, провалилась, но тот Александр Воронин застрял в Париже и провёл здесь всё время Большого террора, выдавая себя за нормандского коммерсанта. – Если верить семейному преданию, мой далёкий предок сыграл немалую роль в свержении кровавого режима Робеспьера, но в это мои собеседники никогда бы не поверили. – Если судить по сохранившимся от него дневникам и рассказам, в те времена французам было не до козеток и табуретов.
Годар потряс в воздухе тростью, словно скипетром:
– Через несколько веков всё выглядит иначе. Потеря людей – это, конечно, несчастье. Но спустя несколько поколений это уже только факт истории. Люди смертны, а вот их творчество долговечно, с его утерей теряется смысл их жизни. И пропажа лучших, роскошнейших предметов национальной культуры, порождённых эпохой непревзойдённого мастерства, по-прежнему обедняет бытие всех нас. Терять свои культурные сокровища, в том числе и деревянные стулья, для нации болезненней, чем людей.
Я возразил:
– Так может думать только антиквар. Врач, борющийся за жизнь каждого больного, не может с этим согласиться.
– Больные всегда будут в избытке, а вот чего-либо, подобного мебели XVII – XVIII веков, мир больше не создал. После революции изящные линии рококо и ампира уступили место солдафонским вкусам Наполеона, а индустриальный прогресс и вовсе уничтожил традиции ручной работы такого уровня.
– Исключая Дидье Мишони, последнего мастера, способного сравниться с Деланнуа и Доменико Куччи, – уточнил Серро.
Я посочувствовал:
– В таком случае вас, наверное, не радует намерение шаха увезти в Тегеран кровать, в которой спал, делал детей и умер французский монарх?
Годар только крепче вцепился в свою трость и вздёрнул подбородок, а Серро похлопал меня по рукаву:
– Доктор, не волнуйтесь, ради шаха Персии я добуду вам такую кровать. Бернар, не пыжься, всё равно у Версаля нет денег. – И опять ко мне: – У шаха, я полагаю, достаточно глубокие карманы?
Я поморщился:
– Тут не в одних деньгах дело. Шах требует, чтобы кровать была единодушно признана подлинной, а, насколько я понимаю, Марсель Додиньи никогда не согласится с экспертизой остальных специалистов.
Серро снял с языка табачную соринку:
– Вряд ли шах заинтересуется мнением безумца, которого к тому же подозревают в убийстве.
Я охотно подхватил этот разговор:
– Пока что месье Додиньи не предъявлены никакие обвинения. Я слышал, что он был яростным критиком Люпона, но в конце концов все их столкновения были исключительно академическими разногласиями. Неужели сомнительные табуреты и оттоманки стоили того, чтобы подстерегать оппонента и с двух шагов стрелять ему в грудь?
Толстое брюхо Серро заходило ходуном от смеха:
– Да вы ничего не ведаете об академических страстях, голубчик! Любой из коллекционеров и арт-дилеров в этом городе убьёт ради подлинного гарнитура Жоржа Жакоба. А Марселя вдобавок терзала жгучая зависть неудачника к баловню судьбы. Перед своей гибелью Люпон затеял ярмарку французской антикварной мебели в Нью-Йорке. Этого Додиньи и вовсе не мог допустить.
Эмиль Кремье тоскливо подтвердил:
– Выставка в Нью-Йоркском историческом обществе французской мебели эпохи Просвещения и последующая распродажа некоторых экспонатов обещали стать эпохальным событием. – По-видимому, оба запамятовали, как только что мучительно переживали отток мебели к лордам и эсквайрам. – Увы, с гибелью Люпона вся затея рухнула.
– Почему?
– Всё предприятие было завязано на его личных отношениях с мэром Нью-Йорка. – Серро углядел кого-то в публике, замахал рукой: – Камилл! Мийо! Сюда, к нам!
На зов Серро обернулся и посмотрел на нас сквозь монокль мужчина лет сорока с длинными каштановыми волосами едва не до плеч. На нём была рубашка с воротничком-бельмонт, плиссированный галстук, ловко сидящий щегольской костюм и двуцветные лоферы.
– Камилл Мийо, глава отдела декоративных искусств Лувра, большой друг покойного Ива-Рене. Доктор Ворони́н, это он пытался спасти нашего Люпона, – представил нас друг другу Годар.
У щёголя оказалось крепкое пожатие.
– Слышал о вас, – сказал я, не уточняя, что слухи о нём дошли до меня лишь в виде обвинений Додиньи.