Когда Эдгара не было, Тина, подавленная, сидела дома одна и не могла ничем заняться. Пыталась читать, но каждая страница представлялась ей какой-то невнятной галиматьей, нагромождением бессмысленных фраз, буквы разбегались перед глазами, все плыло, мысль не могла ни за что зацепиться; Эдгар заставал ее в слезах и говорил: прости, прости меня, милая, становился на колени у кровати и плакал с нею вместе; они вместе плакали, и он гладил ее по спине, по голове, но очень скоро все начиналось сначала, он брезгливо отдергивал руку, говорил “ты мне противна”, не желал к ней прикасаться, как подумаю, что этот сукин сын оставлял сперму на твоей коже, поверить не могу, расскажи мне, что вы с ним делали и как, мне
Так продолжалось двадцать дней.
Двадцать дней Эдгар утверждал свое мужское достоинство, унижая любимую женщину. Двадцать дней бесконечных причитаний, смысл которых вкратце сводился к тому, что Тина – просто потаскушка, похотливая дрянь, она кувыркалась со своим хахалем по гостиничным номерам, пока он, Эдгар, занимался детьми, – они в конце концов вернулись: глядя на них, Тина терзалась еще больше.
Мне она больше не звонила, почти не писала, я же был другом Васко, так что, отдаляясь от меня, она от него отдалялась.
Но как-то раз я повстречал ее в кафе; она страшно осунулась, похудела после целого месяца черных мыслей, бессонных ночей, была бледной как смерть, с кругами под совершенно сухими глазами. Она заплакала, но плакала без слез, как будто слезы у нее давно кончились, кинулась мне на грудь и рыдала, оплакивая свою любовь к Эдгару, запятнанную любовью к Васко, от которой она отреклась.
Но я, черт подери, без него не могу, не могу, повторяла она, он не выходит у меня из головы, влезает в каждую мою мысль; я слушал ее и думал, что это самое точное определение любовной страсти: когда ты думаешь о ком-то неотступно, не способен перестать о нем думать. Она не могла ни звонить, ни писать ему, а если бы увиделась с ним хоть на минуту, хоть случайно, Эдгар бы умер. Он так и сказал ей, дословно: если ты с ним увидишься, я покончу с собой. Как будто только Тина отделяла его от смерти, если она уйдет, останется только смерть. У них еще был шанс, один-единственный – я согласен тебе его дать! – и Тина ухватилась за него, готовая на все, чтобы спасти их семью, их брак, потому что любила Эдгара,
Следователь сидел молча – переваривал то, что услышал. Было слышно, как муха пролетает. Точнее, летали целых две мухи, время от времени они садились отдохнуть то на мой стул, то на плечо следователя, то на край стола или даже на тетрадь Васко, а потом снова заводили моторчики и кружили по комнате, следователь, не выдержав назойливого жужжания, в конце концов схватил Уголовный кодекс и попытался прибить хоть одну муху, – я усмотрел в этой сцене метафору Правосудия, подумал: опять и опять сильный давит слабого всей тяжестью репрессивных законов, но всем известна медлительность Правосудия, из-за которой оно часто пробуксовывает, вот и теперь муха ускользнула от кары и, торжествуя, уселась как ни в чем не бывало на плечо секретаря. Однако время шло – время идет, – сказал следователь, и надо было двигаться дальше – ну-с, дальше, – сказал он и зачитал следующее стихотворение, четыре строки александрийским стихом с опоясывающей рифмой, которое называлось “Синеглазая блондинка”.
…ди! – пискнул я. Элоди! Синеглазая блондинка, с которой Васко встретился в китайском ресторанчике на улице Аббесс.