Они часто голодают. Если нужда становится слишком велика, тот или иной спускается с горы и пробирается под покровом ночи в Мекку, находит там друга, который нагружает его провизией, и снова возвращается наверх в горы. Никто не знает лучше, чем тот, кто гоним, каково входить в город, где за каждым углом тебя поджидает смерть.
Мухаммед пытался заручиться поддержкой рода Тсакифитов из Таифы, но они высмеяли его даже злее, чем это делали в Мекке. Потом он отправился верхом далеко в горы к Бану Халифу. «Ваши боги из теста, — сказал он им, — боги, ослепленные и оформленные вами самими, я же, однако, призываю вас верить в одного всемогущего Бога, сотворившего вас».
«Эй, Мухаммед, — кричал Бану Халиф смеясь, — наши боги защищают нас от голода, так как мы могли бы съесть их, если бы пришла нужда! Твой всемогущий Бог, напротив, позволяет тебе и твоим людям голодать! И ты еще утверждаешь, что твой Бог лучше, чем наши?»
Обо всем этом думает Мухаммед, обходя жилище. Лунный свет серебрится по пустыне. Вдали черной тенью раскинулась Мекка. Над всем парит в голубом покрывале ангел слез и плачет о грехах людских.
Тихо шелестит женское платье. Пророк оборачивается и видит Хадиджу. Лунный свет светел, безжалостно светел, видна каждая морщинка под глазами Хадиджи, каждая складочка у ее рта.
Нет, это больше не ангел слез, летящий над серебристой пустыней. Другой ангел раскинул крылья, темные крылья, скрывающие свет звезд. Он прикоснулся к глазам Хадиджи и оставил глубокие тени, страдальческие складки на ее лице — знак для тех, кто может это прочитать. Имя его Азраиль — ангел смерти.
Хадиджа наклоняется к Мухаммеду. «Ты потерял мужество? — спрашивает она — Этого не должно быть. Ты печален, потому что мы должны страдать в нужде? Мы думаем о рае и не чувствуем нужды. Какими богатыми ты нас сделал, Мухаммед!»
Он прячет лоб в складках ее платья, чтобы не слышать шелеста черных крыльев ангела: «Никакая горечь не тяжела, если знаешь, что сегодня она еще будет со мной, возможно, даже и завтра… Однако потом меня покинут».
На время паломничества, в месяцы святого перемирия, презренным разрешено вернуться в Мекку. В течение первого года преследований они смеялись, упрямо оставаясь в горах. На второй год они продолжали клясться: «Мы больше не вернемся назад! Вы можете принуждать нас сделать это, можете даже просить нас, и даже если бы Абу Софиан пришел сам — мы не вернемся на родину!» Все же лишения становились все тяжелее, и когда паломничество подошло в очередной раз, из всех презираемых здесь только один-единственный изъявил желание остаться в горах. Это был старый раб, проведший годы своей юности в палатках бедуинов, и который был рад больше не возвращаться в город. Все остальные отправились в Мекку. Долгое время запертые ворота их домов вновь распахнулись, овцы и козы, приведенные с собой с гор, были отправлены в пустые стойла. После тесноты дома и одиночества в горах все здесь казалось слишком большим и вместительным, а жизнь в городе оглушающе громкой.
Нелегко восстановить доверие оставшихся в городе. Восемнадцать месяцев в глуши они не думали ни о чем, кроме как о Боге и хлебе насущном. Им было трудно попять, что все остальные продолжали вести такую жизнь, как и прежде: спорили ни о чем, мужчины могли часами обсуждать цены на финики, а женщины у колодцев с завистью говорили об индийских покрывалах, которые Абу Софиап купил своей супруге Хинд…
Хадиджа очень устала от продолжительного переезда, когда вернулась скова в свой дом. И все же, взяв светильник, она прошла по всем комнатам, осматривала все долго и внимательно, как будто и не видела всего этого раньше. Ей казалось все таким чужим; возможно, это было потому, что ее мысли обрели новые цели. Или же потому, что родина, которую нужно покидать снова через три месяца перемирия, больше уже не родина? Однако и мысль о том, что надо снова возвращаться в горы, она отбросила как можно дальше. «Наверное, — думала она, прикрывая светильник рукой, — это призрак смерти: тихо опускаются занавески между тем, что есть, и моими мыслями; осторожно убирает божий перст привычное из моей жизни и освобождает душу от них. Отделиться полностью потом будет не так горько…»
И еще кое-кто другой думает в этот день о смерти, но не со спокойной покорностью, а с упрямым возмущением. Это старик Талиб.
Последний враг напал на него внезапно, когда он, разгневавшись на нерадивого раба, нагрузил себе на плечи мешок с домашней утварью, чтобы показать отродью, сколько в состоянии унести здоровая спина. Напряжение для старика было слишком велико: теперь он лежал полупарализованный, глаза больше ничего не видели, язык ворочался с трудом. Одна воля все же не хотела сдаваться.
— Это несправедливо! — сказал он. — Несправедливо, несправедливо! Смерть должна еще раз пойти на попятный! Мне еще нужно кое-что сделать на этом свете, я пока не хочу умирать!