…Долго нас немцы будут помнить, положили их тут немало. Но в бою без беды не бывает: в разгар боя моих товарищей, Пыкина Кузьму с Верхнего Жирима — ранило, а потом Русина всего изрешетило. Через несколько минут осталось нас трое… Тут вторая беда случилась: один мой товарищ шел почти рядом со мной и наступил на мину. Взрывом его подняло в воздух, меня тяжело контузило, а третьего просто отбросило в сторону.
Очнулся я на вторые сутки и вижу: около меня мой товарищ сидит. Спрашиваю его:
— Где мы находимся?
Он склонился ко мне и тихонько говорит:
— В плену мы. Когда тебя пришибло, меня тоже стукнуло, а пришел я в себя, уже поздно было, немцы кругом ходили, не успел я тебя вытащить и сам не ушел. Заставили меня немцы мертвых собирать, что мы набили. Тут я тебя на сани забросил, а потом сюда привез. Вот так, братец, дела-то!
Пролежал я еще несколько дней. Мне стало лучше, и я встал на ноги. На улице было холодно, а нас как сельдей в бочку набили в сарай под открытым небом. Ежились мы от холода да от голода и думали — скоро смерть придет… День ото дня становилось холоднее, стали на работу гонять, проволочные заграждения себе делать. Огородили себе ограду. Набралось нас в этой ограде тысяч одиннадцать. Мучились так, слов нет сказать. Утром давали полбутылки мутной водицы да крошечный, как спичечная коробка, кирпичик хлеба. Сверху этот кирпичик на хлеб походил, а внутри-то опилки там запекались.
Начал наш лагерь постепенно вымирать, умер и мой товарищ. Стали мы промеж себя разговаривать о побеге. Решили, что сегодня ночью одна партия убежит, а завтра другая. Ночь стояла темная, ветреная; шел мокрый снег. Как в лагере все приутихло, пошла к проволоке первая группа. Часовые не заметили. Они перескочили через заграждения — и ходу! Часовые очухались, пальбу подняли, двоих случайно убили, а шестнадцать так и убежало.
Назавтра моя очередь была бежать, но не тут-то было. Пошла по лагерю расправа… За побег с сотню пленных расстреляли, по проволоке ток пустили, правило новое установили: кто пойдет к забору на сто метров, того сразу к расстрелу. А кормить и того хуже стали. Прошло так с месяц, из одиннадцати тысяч осталось нас восемьдесят четыре человека.
Погнали нас по этапу, гнали днем и ночью. По дороге к нам все новые колонны таких же мучеников прибавляли. Собралась колонна огромная, такая, глазом не обведешь. Стали подходить к Эстонии, еще прибавилось. В Эстонии передохнуть не дали, дальше погнали. Дошли до Латвии. По дороге сотнями умирали. Чуть-чуть кто приотстанет, так конвойный немец подходит, штык — в спину, а либо в живот — и готово. Остановит двух-трех человек и кричит, чтобы заколотого с дороги куда-нибудь выбросить. Сердце кровью заливалось, и своего же брата приходилось в кюветы да на обочины дороги сталкивать. Поумирало да поубивали столько, что сказать трудно.
Из Латвии погнали в Литву. Тут на дороге несколько матросов из нашей партии ходу дали. Как только зашли в лесок, они — в сторону, и поминай как звали. Конвойные за ними кинулись, стрельбу открыли, но так догнать и не могли. Пока стреляли они, какой-то матрос — стоял недалеко от нас — одному немцу-конвойному голову проломил камнем, схватил его ружье, другого стукнул выстрелом и — тоже в лес. Тогда оставшиеся конвойные взяли да огонь по колонне открыли, десятка три сразу замертво упали. После этого они взяли нас, построили посреди шоссе, вывели из строя пять красноармейцев, завели в лес и повесили. Через три версты опять двух повесили, и так всю дорогу до самой Литвы.
После Литвы где только мы не были! Куда нас не гоняли! До самого апреля тысяча девятьсот сорок третьего года все дороги исколесили вдоль и поперек. А потом уже погнали нас в Германию на шахты. Было нас там десятки тысяч, работали днем и ночью. Больше сотни человек за каждую смену в шахтах умирало. Так мы на этих шахтах до конца войны промучились. Дорого фашисты должны заплатить за смерть и неволю нашу.
Я с покрова до пасхи в Куженкине прожила. После пасхи поехала оттуда — так никак не уехать было. Будто тихо, хорошо, будто не так бомбит — поеду! Хочу в Охват, на свою родину. Тут сестра, брат; все в деревне они получше живут, коровки. Да и мать была жива. Хоть молочка дадут, а там что…
Вы поверите, я не помню, какая была. Я мертвая приехала до Охвата. Только приедешь на станцию — крошит как ни попало!
И такой случай был. Вещички мои военные взяли в вагон, покидали, что у меня осталось. И я успела им подать мальчика. А сама осталась: никак не сесть. Куда же мне его завезут? Я осталась с пустыми руками. Мне вещи не дороги — дорог дитенок! Ну никак, хоть под поезд ложись, не успеть мне!
Военные стали кричать: «Подбегай скорей к нам, к вагону!» Они меня ухватили и посадили. Куда бы мальчика мне завезли? Они же не знали, куда мне его везть!
Приехала в Сигово, добралась кое-как. У Сигова опять одни окопы, и эти… немцы под кустами лежат… А там была земляночка, я немножечко в землянке пожила. Что ж, питаться нечем, с ребенком, поехала сюда из Сигова, в Охват.