Взрослея, девочка начинала осознавать: жизнь настоящая неотвратимо отталкивала ее своей неприглядностью, низменностью, обнаженностью чувств, цинизмом и ложью мира взрослых. Жизнь пугала ее: достаточно было подумать о своей слабости, уязвимости, хрупкости, незащищенности. Реальный мир не всегда принимал ее, когда она была сама собой, а иногда даже отвергал. В этом мире так легко потеряться!
А книги рассказывали о Любви, дружбе, о преданности, доверии, о понимании. О самоотверженности. О плече друга. О принятии другого – таким, как есть. Полностью, целиком. И чем больше они обо всем этом рассказывали, тем больше она их перечитывала. В ее воображении шеренгами, как марширующие оловянные солдатики, проходили, чеканя шаг, зеленые, оранжевые, аквамариновые, багрово-красные образы… И она читала, читала… и мечтала.
Наше время. Она и я…
Ссориться и спорить нам надоело. Да и к чему? Все равно никакого толку.
Над заснеженным парком, над дачами Мозжинки повисло тяжелое, мрачное молчание.
Все. Надо уходить отсюда, надоело!
– А ты помнишь одну августовскую ночь? – она первой нарушила молчание.
Много лет назад. Она…
Все! Дождалась, наконец. Через полчаса можно выходить из дома и ехать на Новый Арбат – на Главпочтамт. Звонить Олежке в Ригу. И так каждый вечер.
Из дома нельзя. Логика, конечно, странная, у отца. Если она будет звонить из дома, то это, с его стороны, лишь поощрение ее… наваждения, а вот если из другого места, откуда угодно… даже когда отец об этом знает, то уже другое дело – ничего вроде бы и нет… Надо соблюдать декорум… Или это у него просто робкая надежда: рассосется… Как там, у Толстого – образуется? Впрочем, она его хорошо понимала, потому что сама часто на это рассчитывала.
Догорал, медленно спускаясь на землю, солнечный, теплый, не очень жаркий августовский день.
Олежка улетел в Ригу две недели, нет, больше – уже пятнадцать с половиной дней назад. и сколько осталось? Еще так много! Ложась спать, она аккуратно зачеркивала в маленьком секретном календарике оставшиеся до его возвращения дни. Этот ежевечерний ритуал помогал ей пережить разлуку с ним. Да, кстати, сколько еще ждать? Четыре, нет, уже только почти три с половиной дня… Как же долго! Время насмехалось над ней: оно остановилось совсем – нет сил больше! Олеженька, Олежик…
Постучался, вошел в комнату отец, чуть заметно прихрамывая, как всегда, когда очень уставал, присел с ней рядом на диван, спросил, что она сейчас читает. Она оторвалась от книги и внимательно посмотрела на него. Невысокий, худой, очень аккуратный, хотя одет по-домашнему, седой. Вон, волосы совсем почти белые, но очень густые, жесткие даже на вид, непослушные, рассыпающиеся по пробору, на обе стороны, хотя он тщательно зачесывает их с высокого лба назад…
Он рано поседел, еще совсем молодым – она его только таким и помнила. И вид усталый, конечно. Ну, все ясно, опять целый день провел за письменным столом – работал над докторской диссертацией, хотя сейчас он в отпуске… И как это она раньше – ну, хоть вчера, позавчера – не замечала, как сильно он устает в последнее время? Она вдруг не столько поняла, сколько ощутила: работа для отца – это еще и отдушина, средство уйти от невеселых мыслей, от реальности, которая, вероятно, не слишком радовала… Взгляд рассеянный, с прищуром, от усталости более резко, чем обычно, обозначились морщины у рта, у глаз, и глаза, обычно мягкие, зеленовато-серые, теперь покраснели, затуманились. Да нет, они у него грустные…
Отец подвинул к себе, заглянул в книгу, которую она читала, задумался, словно что-то припоминая. А, «Заговор равнодушных». Он одобрительно кивнул в ответ на ее немой вопрос, нравится ли ему эта книга, потом тепло, ласково посмотрел на нее, негромко, мягко сказал – а голос такой уютный, бархатный, словно мягкое послевкусие, которое остается от последнего глотка отлично заваренного кофе: