«Молодая кровь проливала зарю на востоке, и, как один, комсомольская рать равняла строй, выпятив евразийскую грудь и вознамерившись много стран (они не знали, сколько) еще покорять. Готовые обойти полсвета, вождей повторяя имена, поднимая знамя за священные свои права и зная, что
Трижды ура! Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают.
Это было существование в вязком режиме всеобщей серости, в полусонном мире грез, где главное было – не высовываться. А как же иначе? Инициатива наказуема.
«Ты что, самый
Их поколение было – или казалось? – вялым, безынициативным (не считая, конечно, комсомольских вожаков), особенно в сравнении с Шестидесятниками… Может быть, потому, что после воцарения Зубров на заоблачной верхотуре власти молодое поколение, особенно, молодые гуманитарии с высшим образованием, могли проявить себя, сделать карьеру только через битье челом в комсомоле, затем в партии и далее – вперед, в Коммуне остановка. Через воинствующий фальшивый пиджачно-галстучный ура-патриотизм. Через стремление влиться в
Но возможно ли было подняться вверх по комсомольской и партийной лестнице – и не потерять уважения к себе, достоинство, не раскрошить, не расплескать себя, сохранить свое «Я»?
Чтобы жить спокойно, надо было постоянно идти на компромиссы. Но инакомыслие не могло молчать и всеми силами утверждало уважение к человеческой Личности, потому что нельзя было так жить, и оно не могло и не хотело так жить».
– Молодец! А ты, оказывается, здорово пишешь – и как все узнаваемо! – похвалил ее Олежка, складывая листок. – Просто наше время – как живое, – тут он сделал паузу. – Только вот, знаешь что, этого ни за что не напечатают, хоть умри! А еще и неприятности себе на голову схлопочешь: уж если вашего Сергея за норманнскую так…
– Знаешь, мне всегда нравилось писать, сочинять, и мне кажется – у меня получается. Но я очень долго ничего не писала, и вот теперь… Ведь, правда же, надоели эти рамки, в которые нас запихивают, когда главное – это быть, как все, не высовываться! А об этом писать и интересно, и нужно, по-моему, и нечего бояться, ну, сколько можно бояться? Как я устала от этого страха!.. Хотя, конечно, я все понимаю – насчет того, чтобы напечатать…
– Ну, не напечатают тебя – и все дела, – с некоторым раздражением в голосе сказал Олежка. – И в университете, наверное, тоже лучше все это не показывать. Чего ты добьешься?.. Да нет, я не к тому, что боюсь, но ведь без толку же это все! Да, а кстати, чего ты боишься, что за страх?
– Но как же… – начала она, но в этот момент оглушительно прозвенел звонок, и билетерша открыла дверь в зрительный зал.
Конечно, события в стране задевали, затрагивали и их, растворившихся друг в друге. Но все-таки брежневская эпоха была для нее эпохой Олежки. Такие вот страсти в эпоху застоя. А иногда ей казалось, что Воронка бесконечности была еще и неосознанной безнадежной попыткой уйти, избавиться от окружающей их реальности. Что это было – дар? Проклятие? Кто знает.
Это был ее настоящий – наивный иллюзорный мир, в котором оставались только они двое, одни на белом свете, только они с Олежкой. Как там уютно, спокойно, и жизнь не достает. Нестандартная, больная, отчаянная любовь-Воронка была их цитаделью. Их убежищем. Бунтом против конформизма и декорума общества, страны, семьи. Чтобы уйти от страха, отчаяния, всего-то и надо было оказаться внутри этой сумасшедшей от счастья Воронки – вместе.
Много лет назад. Я…