Подав гостю чай, я – хоть повод был и пустяковый – надеялась, что она меня похвалит. И тут – слёзы? Я не столько даже расстроилась, сколько растерялась, и, стараясь не смотреть в ту сторону, села поближе к брату. Вдруг, подняв на него взгляд, я увидела: Эйкити с недоумением посмотрел на меня, потом на матушку, усмехнулся с непонятным выражением и вновь вернулся к своим горизонтальным строчкам[107]
. Никогда я так не злилась на брата с его хвалёным «просвещением»! Это он над матушкой насмехается, – решила я и, не выдержав, изо всех сил треснула его по спине.– Ты что делаешь? – сердито обернулся брат.
– Вот как дам тебе сейчас! Как дам! – Голос мой задрожал от слёз. Я замахнулась снова, будто забыв, до чего Эйкити скор на расправу. Второй раз ударить я не успела – он влепил мне оплеуху.
– Глупая девчонка!
Я, конечно, расплакалась, но брату на плечо тут же опустилась длинная линейка. Он обернулся и, войдя в раж, налетел было с упрёками на мать, но её терпение лопнуло, и она хорошенько отчитала его негромким, но дрожащим от возмущения голосом.
Всё это время я продолжала рыдать от досады и притихла, лишь когда отец, проводив Марусу, с «вечной лампой» в руках вернулся из лавки. Впрочем, не только я – брат, заметив его, тоже умолк. Оба мы в то время никого и ничего на свете так не боялись, как нашего скупого на слова отца…
В тот вечер решили, что кукол отправят американцу в Йокогаму в конце месяца, когда будет получена оставшаяся сумма. За сколько их продали? За тридцать иен. Сейчас, конечно, звучит смешно, но для того времени деньги, верно, были немалые.
Между тем срок расставания с куклами приближался. Я сказала, что сперва меня это не особенно огорчало. Но дни шли, и мало-помалу мне становилось жалко кукол. Хоть я и была тогда сущим ребёнком, а прекрасно понимала: коли уж решили их продать, ничего теперь не поделаешь. И всё-таки мне до смерти хотелось ещё хоть разок на них посмотреть. Я мечтала напоследок расставить их в нашем амбаре: императора с императрицей, и пятерых музыкантов, и цветущую сакуру слева, и мандариновое дерево справа, и круглые фонарики, и позолоченную ширму, и лакированные подносики и шкатулочки. Но сколько я ни упрашивала отца, он упорно отказывал, говоря:
– Раз мы взяли задаток, то куклы уже не наши. А чужие вещи трогать нельзя.
Месяц подходил к концу. День выдался ненастный. Матушке нездоровилось – то ли оттого, что простудилась, то ли от выскочившего на нижней губе волдыря размером с просяное зерно. Утром она не стала завтракать, а потом, наведя вместе со мной порядок на кухне, неподвижно уселась у жаровни, подперев лоб рукой и глядя в пол. Ближе к полудню, едва она подняла голову, стало заметно: распухла уже вся нижняя губа, напоминая теперь красный клубень батата. И хуже того – по лихорадочному блеску в глазах я сразу догадалась, что у матери жар. До чего мне стало страшно – словами не описать!
Со всех ног я бросилась в лавку.
– Отец! Отец! Матушке худо!
Вместе с Эйкити, который был рядом, они поспешили в глубину дома – и тоже перепугались, увидев больную. Обычно невозмутимый, отец растерялся и не мог сказать ни слова.
– Пустяки, пройдёт, – проговорила мать, силясь улыбнуться. – Просто ногтем случайно поцарапала… Сейчас обед буду готовить.
– Ещё чего удумала! Вон, О-Цуру еды настряпает, – перебил её отец, словно бы осердясь. – Эйкити! Быстро беги за Хонмой-сан!
Он и докончить не успел, как брат уже вылетел на улицу, где продолжал бушевать тайфун.
Хонма-сан лечил по старинке, китайскими снадобьями, и потому мой брат всегда называл его не иначе как коновалом, но и он, осмотрев мою мать, сложил на груди руки и с сомнением покачал головой. Оказалось, у матушки абсцесс. В нынешнее время это не опасно, в любой больнице его вскроют, но тогда, увы, ничего подобного не было, доктора только прописывали отвары да ставили пиявок. Отец каждое утро заваривал у изголовья матери травы, брат приносил пиявок на пятнадцать сэн. Я же… Тайком, чтобы не проведал брат, я ходила в ближайший храм бога Инари – поклониться сто раз у алтаря с молитвой о выздоровлении. …О куклах, конечно, мы больше не говорили. Да что там – никто, даже я, и смотреть не смотрел в сторону стоявших у стены ящичков из павловнии.
Настало двадцать девятое ноября, и на следующий день нам предстояло проститься с куклами навеки. От мысли, что завтра они уже будут далеко, мне опять нестерпимо захотелось на них взглянуть. Но ведь отец ни в какую не позволяет… Может, поговорить с матушкой? Думала я и об этом, но она чувствовала себя всё хуже: в рот ей постоянно сочилась смешанная с гноем кровь, и она до того мучилась, что не могла проглотить ничего, кроме жидкой рисовой каши. Конечно, в пятнадцать лет я уже понимала: нельзя докучать матери разговорами о куклах, когда она так больна. С самого утра я сидела у её изголовья, то и дело спрашивая, как она, но про свою просьбу не заикнулась. Так прошло время часов до трёх, когда матушку нужно было покормить.