Боги, узнав, как люди алчно ищут увеселений, чести, богатства, твердо положили жаловать ими тех, кои имеют разум и добродетель. Но не знаю, исполнен ли сей приговор?
Фалалей, почесывая за ухом, высказался:
— Чего же ваша сказка без конца? А где же восьмая муза, которая книги несла. В них и разум, и добродетель, и честь, и здоровье, и долгоденствие, и денежки!
— Это уже будет другая сказка, и нам ее с тобой складывать…
Вечерний сумрак вполз в комнаты, но они не зажигали огня. Вдруг Фалалей шепотом сказал:
— У матушки в поместье я собак казнил, которые худо за зайцем гоняли. Прямо на дубе вешал. И охотников порол, чьи собаки моих обгоняли. Вот какой я, а вы меня все воспитываете, сказки рассказываете…
Николай Иванович улыбался в темноте: таких речей еще не заводил Фалалей.
Недоросль ушел, и Новиков принялся за работу.
Прабабка журнальная гневалась на него. Она пеняла на то, что Трутень очень злой и слабости человеческие пороками называет. Трутню надо лечиться, дабы «черные пары и желчь не оказывались па бумаге, до которой он дотрагивается».
Что же так рассердило «Всякую всячину»? В прошлом номере были напечатаны рецепты. Безрассуду, который кичится своей дворянской породой, Николай Иванович советовал «рассматривать всякий день кости господские и крестьянские до тех пор, покуда найдет различие между господином и крестьянином». О неправедном судье дал объявление: «Некоторому судье потребно самой свежей и чистой совести до нескольких фунтов. Старая перегорела от виноградного и хлебного вина, коим челобитчики угощали».
«Всякая всячина» особенно гневается, когда «Трутень» на неправосудие нападает: «На ругательства, напечатанные в «Трутне», мы ответствовать не хотим, уничтожая оные!»
Уничтожая оные! Николай Иванович схватил перо и написал: «Не понравилось мне первое правило упомянутой госпожи не называть слабости пороком. Я не знаю, что, по мнению сей госпожи, значит слабость. Любить деньги есть слабость, но простительно ли слабому человеку брать взятки? Пьянствовать также слабость, однако пьяному можно жену и детей прибить до полусмерти и подраться с верным своим другом…
Госпожа «Всякая всячина» наши нравоучительные рассуждения называет ругательствами. Но теперь вижу, что она меньше виновата, нежели я думал. Вся ее вина состоит в том, что она на русском языке изъясняться не умеет и русских писателей обстоятельно разуметь не может…»
Он остановился дрогнув: не слишком ли разлетелось перо? Не следует забывать, что во «Всякой всячине» царица пописывает. Он вздохнул, словно вступал в обжигающе-холодную воду, и решительно отмахал еще строки: «Госпожа «Всякая всячина» написала, что пятый лист «Трутня» уничтожает. И это как-то сказано не по-русски: уничтожить, то есть в ничто превратить, есть слово, самовластью свойственное…»
— Ха-ха! Вот как: по-русски изъяснить не умеет, — говорила Екатерина, щурясь, как будто написанное кололо ей глаза. — Меня, немку, задеть хочет! Ваши укусы, господин Трутень, не сильнее блошиных. Никто в России не скажет, что я власть во зло употребила.
Она перебирала листы «Трутня» и посмеивалась благодушно. Сегодня она получила письмо от Вольтера, в коем знаменитый француз восхищался ее терпимостью и человеколюбием. Оттого настроение было отменным.
— Однако и «Всякая всячина» бестолково написала. Надо Козицкому указать.
Она сладко потянулась. Пламя свечей заколебалось, блики скользнули по тяжелым складкам голубоватого платья и растворились в полумраке комнаты. Ей нравился этот голубоватый цвет: холодный и чистый. Она любила вечерние часы покоя и ожидания. Мысли приходят легкие и значительные, и так приятно их класть на бумагу в назидание современникам и потомкам.
Нет, не на дворцовых приемах, балах и празднествах она — царица. Не в блеске дворцовой мишуры, а здесь, в покое, где царит ее мысль, где склоняются перед ней самые умные мужи России. И не только России… Вольтер, Дидро, Д’Аламбер — самые просвещенные люди Европы.
В дверь стукнули осторожно, условленно. Она радостно отозвалась. На пороге высилась могучая фигура светлейшего князя Потемкина.
— Что-то вы, ваше сиятельство, не торопитесь.
— Матушка, летел на крыльях, — отвечал Потемкин лениво.
Ох и лентяй светлейший князь! Красив и умен как лев, но движения лишнего не сделает.
— Не поверю, что ты можешь в небо взлететь, Гришенька. Тяжел стал…
— Матушка, родная, с небом осторожно обращаться нужно. На днях читывал записки покойного генерал-лейтенанта Василия Александровича Нащокина о смерти профессора Рихмана от небесной молнии, когда он гром и молнию старался машиной удержать. Будто бы для спасения людей. А было по-другому: орел, паря в небесах, держал в когтях черепаху и искал камение, о которое оную черепаху разбить хотел. Увидел он Рихманову голову лысую, уронил черепаху на ту главу и разбил оную. Вот как дело было, а не оттого, что молния его сразила.
— Ха-ха! Выдумщик!