Спросил о пятидесяти тысячах, которые дал купец Походяшин Новикову на прокормление крестьян в голодное время, и снова записал возражение, что и без «объяснения видно, что Походяшин коварно обольщен и обманут, ибо пятидесяти тысяч такому человеку, каков есть Новиков, поверить, да еще без всяких обязательств, никак невозможно».
Пытался узнать, какие надежды имели масоны на войну России с Англией, Голландией и Швецией, ибо сие рассуждение замечено в письмах Кутузова из-за границы. Но Николай Иванович, пораженный такими вопросами, только руками развел.
Свечи оплывали, секретарь менял их, снова записывались ответы, и снова Шешковский составлял возражения.
Наконец был записан пятьдесят шестой пункт, и начальник тайной экспедиции встал. Он отер лицо платком, истово перекрестился и прошептал молитву. Потом он положил перед Новиковым чистый лист бумаги, приказал изложить на нем свои просьбы и вышел.
«Да будет со мной воля ее императорского величества, — написал нетвердой рукой Николай Иванович. — Умилосердись, милосердная монархиня, над бедными сиротами, детьми моими…»
Перед ним встало в памяти кроткое личико Вани, он услышал тихий голосок старшей дочери Вари, веселый топот совсем маленькой Веры и почувствовал, что писать больше не может. Он уронил голову на руки и заплакал бессильными облегчающими слезами.
Шешковский, войдя, увидел его поникшую поседевшую голову, подрагивающие плечи и усмехнулся. Он любил, когда плакали заключенные.
Государыня занемогла: вести из Франции были одна черней другой. Она ходила по дворцовым комнатам, зябко поводя плечами под меховой накидкой, и никого не хотела видеть, кроме собачки Тезея.
Знобило, хотя на дворе был жаркий июль. «Варвары, варвары», — шептала она, и Тезей в ответ повиливал хвостом. «Варвары» относилось к французам, которые намеревались низложить короля. Почта рассказывала о преступной речи Робеспьера, который посмел поднять руку на священную особу Людовика XVI.
К вечеру она совсем расхандрилась и слегла в постель. Был призван лекарь, который с озабоченным ученым видом прописал ей микстуру. Она с улыбкой сказала ему: «Ах, доктор, я могу выздороветь только от лекарства, которое пришлют из Франции». Лекарь не понял намека, пустился в пространные рассуждения о пользе приписываемой микстуры, которая не уступает заморским. Екатерина вздохнула: «Я буду пить вашу настойку, я самая послушная женщина во всем государстве. Что остается делать бедной вдове, которую всякий может обидеть!»
Ночью она плохо спала. Утром решила не звать секретаря и сама стала растапливать камин. Вдруг из трубы послышался крик. Она в испуге отпрянула: неужели убийца? Но голос из трубы был тонким, дрожащим.
— Матушка-государыня, — завизжали в трубе, — зажаришь меня! Погаси огонь, христа ради! Я трубочист, Петька!
Она залила огонь. Слышно было, как стремительно карабкается вверх мальчишка.
— Спасибо, матушка! Век за тебя бога буду молить, — осчастливленный трубочист был уже на крыше.
Она засмеялась и повеселела.
К полудню явился Шешковский. Он подал бумаги по делу Новикова.
Государыня нахмурилась, и маленькие складки хищно подсекли нос. Она листала дело, покачивая головой.
— Виляет, таится.
— Виляет, змея.
— «Умилосердись над бедными сиротами, детьми моими…» Каков? А что думал раньше?
— Вот о детях-то и не думал. Потому как жесток.
— Жесток! — Она просияла. — Верно ты сказал, Степан Иванович! Жесток! Это было ясно еще тогда, когда он «Трутень» издавал. Мы с Козицким ему пеняли: надо ласковее к людям быть, снисходительнее к их недостаткам.
Екатерина задумалась.
— Кается в неосторожных поступках. Однако замыслов своих не открывает и убеждений не осуждает. Он должен прямо сказать, что от взглядов своих отказывается, осуждает свою крайнюю слепоту и невежество. Милосердие проливается на раскаявшихся. Ах это милосердие!.. А кто жалеет доброго короля французов?
Она зябко повела плечами.
— Ваше величество, — торжественно заговорил Шешковский, — преступник обливается слезами. Смею надеяться, что наступил момент ковать железо: оно размякло.
— Верю, Степан Иванович, твоему чутью… Пусть раскается. Тогда и о снисхождении можно подумать.
Через час Шешковский мчался в Шлиссельбург.
Николай Иванович стоял посреди комнаты, потупившись.
Шешковский повертел суковатую палку и со вздохом поставил ее в угол… Нет, палка для уговоров не годилась.
— Ты рассказал о ваших сборищах, — терпеливо продолжал он, — кое-что ты, правда, утаил, кое в чем слукавил. Но я все твои ходы раскрыл. Теперь же ты должен объявить, что масонское ваше учение зловредно и деятельность твоя развращала людей.
Николай Иванович молчал.
— Молчишь? Каждая минута твоего молчания стоит тебе годов заточения.
— Что же я должен сказать? — произнес вдруг Новиков, глядя прямо в глаза Шешковскому. — Что голодным не надо помогать? Что не нужно просвещать людей?
— Ты стоял на ложном пути. Ты должен осудить свои убеждения, ибо они неправильны.
Николай Иванович молчал.
— У тебя было время подумать. Помни: твоя участь в твоих руках.
Николай Иванович не отвечал.