К счастью, ее матушка, дама светская, самонадеянная, надменная и пустая, чьи многочисленные пренеприятные качества становились решительно незаметными рядом с героической, подвижнической любовью к дочке, с умением деспотично, но истово служить ей не только матерью, но сиделкой, служанкой, санитаркой, с совершенной растворенностью в этом служении, оказалась дамой на редкость хорошо обеспеченной благодаря предшествующим обстоятельствам своей судьбы. Ее покойный муж писал тексты к опереттам — дело в те годы доходное, поскольку канонические переводы немудреных диалогов и арий постоянно менялись в угоду требованиям советского театра. Оперетты продолжали идти, что приносило наследникам большие дивиденды. Это обстоятельство, вероятно, одно и продлило больной жизнь: при отсутствии комфорта и достатка она стала бы еще короче.
Достаток обнаружился в первый же вечер.
Веранда для обеих семей была общей. И за первым совместным чаем меня угостили шпротами из «коммерческого магазина». Их восхитительный довоенный вкус привел меня в упоение, донельзя возбудил аппетит и заставил забыть о достоинстве мальчика из бедной семьи. Мамин печальный и строгий взгляд вынудил меня опомниться, и я понял, что за одним столом сидят очень разные люди и что надо помнить о гордости и приличии.
Следующим утром дача стала взрослой. В гамаке на подушках сидела вчерашняя юная дама, одетая на этот раз в шелковую блузку нежно-желтого, точнее, очень бледно-кремового цвета и черную юбку. Наряд показался мне не столь церемонным, но изысканным, как и она сама. Впрочем, вчерашним черным костюмом и нынешней светлой блузкой дачные наряды, в сущности, и ограничились, но их очевидное богатое изящество, так естественно отвечавшее непривычной и хрупкой прелести барышни, вкупе с легким женственным ароматом, черной туфелькой на маленькой ноге, видневшейся из-под очень широкой, закрывавшей весь гамак юбки, с приветливой ясностью темно-карих библейских очей, почти по-детски просто смотревших на меня, — этого оказалось более чем достаточно, чтобы взрослая женственность в самом своем наивном обличье коснулась моего мальчишеского сознания.
Я был созданием совершенно литературным.
Ни нищая жизнь, которой приходилось нам с мамой жить, ни грубость соучеников и постоянный панический ужас перед ними, перед учителями, разного рода мелкими чиновниками, которых так много и которые так опасны, ежели ты не защищен вовсе, ни томительные и дерзкие отроческие мечтания, решительно лишенные романтики, разнузданные и не грязные лишь потому, что они оставались ребяческими и наивными донельзя, ничего из названного ничему меня не учило. Я действительно выглядел года на три старше своих четырнадцати лет: мне давали семнадцать, а то и восемнадцать, на щеках рос темный неопрятный пух, я был не просто хорошо воспитан, а до тошноты изыскан и манерен, любил одеваться и разговаривать как взрослые. Мама не могла меня заставить ходить босиком, мне было противно и стыдно, я грезил о галстуках, духах и многочисленных костюмах. Какой-то костюмчик у меня был уже тогда — при всей нашей бедности, но носить его на даче было бы уже совершенным идиотизмом, и я маялся в своих «спортсменках» и жалкой клетчатой рубашонке.
О чем мы говорили, о чем могли говорить? Она читала чудовищно много, не останавливаясь, одну книгу за другой. Всю жизнь болея, она прочла классику еще девочкой, отлично ее помнила, хотя, скорее всего, мало что в ней поняла и даже почувствовала. Есть такие люди, потом я встречал их множество, для которых чтение есть не работа души, тревога или радость, но приятное развлечение, как для светских людей минувших веков ритуальные походы в театр, как вязание или, как для нас нынче, невнимательное и привычное смотрение на экран телевизора за обедом или во время разговора. Такое чтение создает иллюзию, скорее, даже вариант эрудиции и словно бы блокирует возможность тесного и интимного общения с книгой. Но это я понял только много лет спустя, а тогда я подавленно слушал из милых женских уст суждения о книгах и писателях, о которых я едва знал, о серьезной музыке, которой никогда еще не слышал, даже что-то о символизме.
Иной отрок бежал бы в отчаянии или, подобно Мартину Идену, бросился бы со страстью и прилежанием изучать книги и науки. Отчасти так и случилось. Но я не был героем Лондона! Я хотел блистать здесь и сразу, я не мог и представить себе, что ударю в грязь лицом. И с несвойственной мне смелостью, даже отчаянностью стал врать и изворачиваться.