Несомненно то, что в начале паны советники и мещане верили в то, что Тенчинские были королю неприятны, что он остынет и суровой мести не будет. Но тут шла речь не об одних Топорчиках, а обо всём том рыцарском сословии, которое чувствовало себя оскорблённым и обиженным, обвиняя короля в том, что он всему был причиной.
Пошло это, действительно, на пользу врагам нашего пана, потому что, как привыкли всё валить и бросать на него, как ему приписывали ту поспешную казнь двух ксендзев, поджёг городов в Чехии, фальшивую монету, всё, что плохое где случалось, также и убийство положили ему на шею, говоря, что своей снисходительностью подбадривал мещан и подстрекал их против шляхты.
На королеву возложили вину за то, что в первые минуты не смогла защитить Тенчинского, хотя это была недостойная клевета, потому что королева давала поруку, посылала людей, делала что могла, а потом горькими слезами эту кровь облила.
Перед жестокостью народа, который ею больше себе навредил, забыли о том, что всему причиной были дерзость и гордость убитого Тенчинского, обхождение его с оружейником, и что не с сегодняшнего дня имели зуб на его семью, которая тут с очень давнего времени считала себя созданной для приказывания и предводительства, и никакого права и управления признать над собой не хотела.
К королю, который продолжал ту прусскую войну, а конца её видно не было, пошли со всех сторон донесения, жалобы, угрозы.
Поехали сами Тенчинские, не так, чтобы принести жалобу, а скорее, чтобы, рассказывая в лагере рыцарям об обиде, подстрекать и настраивать его против короля.
Громко говорили, что не при одном правлении мещанство таким наглым не было, и никто иной, только король с королевой его к этому привели, стараясь его получить против землевладельцев.
В замке мы испытали сильное беспокойство; особенно королева, хоть храбрая пани, страдала от того, что уже и так обременённому супругу это доставит новые трудности.
Имел он их и без того достаточно, потому что ещё то дело о краковском епископстве не было закончено, в Пруссии мира не было, землевладельцы отказывались платить налоги на войну, а тут ещё для того чтобы удержать рыцарей в лагере, пришлось гарантировать, что наказание будет примерным. Иначе рыцарство уже готовилось бросить короля и вернуться назад домой.
И могу повторить здесь то, что не один раз я тогда слышал из уст самого пана, и что было правдой и нескоро ею быть перестало: что в Польше не было короля, которому бы выпало более тяжёлые бразды правления, чем ему.
Любви у людей, хоть её заслуживал, он заслужить не мог; неприятелей становилось больше, трудности, которые нужно было преодолеть, росли, а за то, что сделал, никто ни малейшей благодарности ему не показал. За тот один прусский край, который он вернул, никто ему доброго слова не сказал, хоть он заслужил большую благодарность; его только постоянно упрекали в жертвах этой войны.
Пан другого склада ума, может, больше бы страдал от этого, он же привык всё плохое и хорошее переносить спокойно, а своё делать, неблагодарность его не обескураживала.
Спустя несколько дней после той памятной для меня июльской ночи король послал меня в город, и я первый раз увидел его отрезвевшим и на первый взгляд спокойным. Всё вроде бы вернулось к своему прежнему порядку, но, если присмотреться, чувствовалось, что после того безумия последовало значительное беспокойство и позднее раскаяние.
Все чувствовали, что убийство безнаказанно не пройдёт и тем, что его совершили, и тем, которые его не предотвратили. Вину возлагали на Кридлара и Кеслинга, что в первые минуты горячо приняли сторону Клеменса и побежали в ратушу созывать людей, а потом поруку, данную королевой, не приняли и позволили бить в набат.
За обиженного оружейника советники могли потребовать правосудия у короля, но сами себе его чинить не имели права, и то ещё такой кровавое и кощунственное.
Все теперь жаловались на старшину, а каждый от соучастия в беспорядке отрекался. Те, что больше всех проказничали, самые первые скрылись.
Прежде чем подъехал король и происшествие отдали на его рассмотрение, его уже многократно разобрали и обсудили на рынке, в Свидницкой пивнице, в Сукенницах и на улицах.
Клеменс, недолго дожидаясь, не говоря никому ничего, забросив свою мастерскую, сел на коня и, не дожидаясь суда, отъехал во Вроцлав, другие говорили, что в Жегоций, где имел семью.
Другие тоже ускользнули в Силезию и Венгрию, но советникам, которые имели каменицы, магазины, торговлю, сбежать было невозможно, хоть поплатиться головой боялись.
Из людей более авторитетных никто к этому убийству руки не приложил, верно то, что этой жестокостью замарался самый бедный сброд; но ратуша молчала и ничего не делала, и дала люду распуститься.
Тенчинские разглашали, что хотят иметь месть такую же жестокую, каким было преступление.
Более весёлых лиц никто теперь в городе не встречал, ни песни, ни музыки. Все ходили мрачные. Более заботливые втихаря увозили своё имущество, дабы его у них не забрали, потому что штрафы могли быть большими.