– Еще забавная новость, – докладывал Кабалеров. – Вы, я думаю, все, сколько нас здесь есть, знаете, что редактор-издатель «Отечественных записок», знаменитый Дойен Дауге[548]
плохо маракует во французском диалекте, в немецком крайне не силен, а английского, как еще вчера заверял меня Гасфельд[549], и ни полсловечка не знает. И вдруг вот с ни с того ни с сего какими-то своими ловкими происками этот господин Дойен Дауге поставлен в главе нового литературного предприятия, именно – издания романов Вальтер Скотта в верном переводе с английского[550], без всяких перемен, какими Дефокомпре исказил характер знаменитого английского романиста в своем французском переводе, ayant tâché, как он сам заявлял, franciser la rudesse britannique (офранцузить старался британскую жесткость). В объявлении-программе сказано, что А. А. Краевский (заметьте опять, не знающий ни слова по-английски) принял на себя главное редакторство. Это объявление – образец безграмотности и незнания русского языка. Здесь галлицизмов, плеоназмов, неверных оборотов несть числа. Иные ошибки доходят просто до нонсенса, а глагол «сделать» на этих двух страницах повторяется на все лады до 40 раз. Булгарин, говорят, хочет жестоко осмеять эту чепуху.– Вот наши строгие ценители и судьи! – заметила торжественно Лизавета Васильевна.
– Страсть к киданию на сцену цветов и букетов, – продолжал в свою очередь репортировать Кабалеров, – дала графу Соллогубу мысль написать премиленькую пьеску, идущую на александринской сцене, – «Цветобесие»[551]
. Пьеска эта имеет успех не меньший, как и книжечка под названием «Полька в Париже и в Петербурге без помощи учителя, по методе Корали с дополнениями о петербургской польке танцора Степана Громилова»[552]. К книжке приложены прелестные рисунки Поль-Пети, и она расходится в громадном множестве экземпляров, так что в течение недели потребовалось уже новое издание. Успех изумительный! В настоящее время, кроме оперомании, букетомания и полькомания в страшном ходу. Это породило у Фаддея Венедиктовича желание написать в стихах его работы, поистине более чем апраксинской или даже с толкучки, поэму «Три мании Петербурга». Он хотел напечатать этот плод своего поэтизма в «Пчеле», но Алексей Николаевич Греч сильно вооружился против этого, показав Булгарину те письма своего отца, в которых Николай Иванович строго выговаривает своему Алеше допущение некоторых булгаринских виршей в газете. Тадеуш наш заклялся тотчас памятью матери, как всегда это бывает, но, однако, спасовал и поэма осталась в его портфеле[553]. Затем он в прозе воспел «Тарантас» графа Соллогуба, книжный магазин А. И. Иванова, комиссионера Краевского и частную лечебницу Маргуллеса, причем сказал, что просит небо о ниспослании ему болезни, чтобы иметь счастие поместиться в эту больницу[554]. Умора!..– Умора может, однако, быть и нам! – воскликнул развязно выходивший в другие комнаты и возвратившийся в гостиную Николай Николаевич. – Начало шестого часа пополудни, а мы еще не обедаем. И ежели нас уморят голодною смертью, то будет плохая умора этаким манером. Хоть я и ел вафли фрау Гебгардт, а все-таки мне страх как хочется есть: вафли только раздразнили аппетит. Lise, не велеть ли сервировать?
– Надо, – сказала серьезно Лизавета Васильевна, – пообождать Дмитрия Николаевича: у них сегодня министерский доклад.
– Нечего его ждать, – объяснил Николай Николаевич, – он прислал курьера к своему камердинеру Ипполиту с приказанием привезти к нему в департамент новый камер-юнкерский форменный фрак, белый галстук, свежие палевые перчатки и лакированные ботинки: он обедает у графа Павла Дмитриевича Киселева.
– В таком случае, – объявила хозяйка, – скорее за стол, я думаю, наши любезные гости проголодались.
Николай Николаевич опрометью бросился в коридор, и издалека слышен был его звонкий голос: «Филя, обедать, обедать скорее подавай!»