За обедом Кабалеров успел сообщить еще кое-какие новости; но обед шел живее и скорее обыкновенного, потому что г-же Кологривовой надобно было после обеда переодеться и ехать в Большой театр смотреть балет «Две тетки»[555]
, в котором Смирнова и Андреянова были изумительны. По поводу разговора, вступившего на театральную почву, Кабалеров рассказал, что у французов в Михайловском театре всех восхищает шаловливая Паж, получившая в городе огромную известность после истории, ею устроенной с гарфункелевскими бриллиантами[556][557], и что эту пору на французской сцене особенно восхищают всех пьесы «Stella», «Quand l’amour s’en va», «Une maîtresse anonyme» и «Trois péchés du diable»[558]. При этом было сообщено во всех подробностях происшествие с немецкой певицей, белобрысой и долговязой Нейрейтер, к ногам которой на сцену вместо букета была брошена, по инициативе известного шалуна-самодура, так называемого в его кругу, Савушки Яковлева, мертвая кошка в рогожном кульке. Бедная Нейрейтер упала в обморок, которому савушкинские клакеры громко аплодировали[559]. Возвратясь в журнальную сферу, Фурман рассказал еще, что Булгарин печатно сильно нападает на кукольниковскую «Иллюстрацию», потому что Кукольник, по убеждению своих сотоварищей и соучастников, исключил имя Фаддея Венедиктовича из напечатанного списка этих деятелей «Иллюстрации». Булгарин, упрекая «Иллюстрацию» за дурную редакцию и нанизав сотни забавных ее ошибок, обращается к ней, по новой своей страсти к стихотворству, так:– Ах, – воскликнула Лизавета Васильевна, – и строгий Булгарин заражается гоголевщиною.
– Нельзя, однако, не сказать, – заметил Великопольский, – что Булгарин подчас бывает очень колок и остроумен. Например, недавно я прочел в «Пчеле», что он советует барону Брамбеусу от делаемых на него выстрелов «Финским вестником» господина Дершау лечиться «чухонским маслом»[561]
.– Браво! «чухонским маслом»! – засмеялась Лизавета Васильевна. – Не в бровь, а прямо в глаз!
Читатель из этих нескольких отрывочных сцен, в которых я старался по возможности, руководствуясь памятью, изобразить знакомую мне «петербургскую женщину-литератора сороковых годов», оставившую в нашей литературе своим замечательным переводом части творения Данте довольно видный след, конечно, усмотрит, что я, рассказывая эти сцены, не держался никакой хронологии относительно месяцев, недель и дней, потому что, как десять раз говорил уже моим близоруким зоилам, упорствующим находить у меня отступления от педантической хронологии, я не имею ни малейшей претензии писать «мемуары» день за днем, час за часом, а просто рассказываю разные случаи из моей жизни, характеризующие общественную жизнь данной эпохи. Руководствуясь этим правилом и предоставляя многим упорным и тупоумным порицателям лаять на ветер сколько душе их угодно, закончу этот ряд сцен и случаев встречею моею в 1846, помнится, уже году с Л. В. Кологривовой на Адмиралтейской площади во время гулянья на святой под качелями.
В те былые времена, за 27–26 лет пред сим, я, грешный человек, сознаюсь, любил посещать народные собрания на горах в Масленицу и под качелями на святой. Я редко расхаживал по Адмиралтейскому бульвару, редко рассматривал экипажи и сидевших в них, еще реже заходил в балаганы; но находил какое-то особенное удовольствие, может быть, не для всех понятное и более или менее, может быть, также по мнению иных, моветонное[562]
, гулять именно в густой народной толпе и прислушиваться к простонародному говору и к различным характерным русским lazzi[563] так называемых «стариков»[564] с льняными бородами и такими же париками, смешившими публику, весело щелкавшую орехи, с высоты незамысловатых каруселей. В апреле месяце 1846 года в один прелестный солнечный, теплый весенний день я, по обыкновению моему, тут прогуливался, как вдруг, подошедши к переносной космораме[565], показываемой русским мужичком, увидел нескольких дам, прекрасно, по-весеннему уже одетых, одна из которых, постарше других, записывала быстро карандашом на пергаментные листки своей щегольской карманной агенды то, что диктовал ей мужичок, показывавший этот народный театр. Дама эта была не кто иная, как Лизавета Васильевна с несколькими своими знакомыми девицами, которых я знал также и из которых нынче в живых немногие, кажется. Они меня не заметили, и я только тогда показался, когда вся рапсодия была уже написана на листке пергамента. Рапсодия эта гласила: