Дни проходили в прогулках: либо моцион от одной стены до другой, либо мысленные экскурсии в прошлое, в неведомое будущее. Эти экскурсы заставляют заключенного отвлечься. Они сокращают томительные дни в значительно большей мере, чем могут себе представить те, кто никогда не испытывал удовольствия находиться в тюрьме. Дни там летят, как ни странно, быстро. Это, вероятно, самые упорядоченные дни. Они наполнены ожиданием. Начиная с сирены на рассвете и до захода солнца заключенный все время чего-то ждет. Чувство это очень сильно просто потому, что оно направлено на самые простые в жизни человека вещи — от ненасыщающей пищи до выноса ’’параши”. Скудную еду мы получали три раза в день. И чем меньше она нас насыщала, тем больше мы ее жаждали. ’’Парашу” убирали два раза в день — это было событием. Плюс мысленные путешествия, которыми не могли наслаждаться разве не умеющие думать — и вот полная картина тюремных дней. Совсем не так представляешь себе это на воле. Они очень коротки, эти дни.
Ночи — другое дело. Они очень длинные. Очень. Я не про те ночи, когда дают спать. Сон в тюрьме — на узких нарах или на широком каменном полу, очень глубокий и спокойный. Я про другие, про бессонные ночи. Это ночи дискуссий. Между следователями и их ’’подопечными”. Они всегда начинались через час или два после того, как заключенный засыпал. Он никогда не мог знать чем и как эта ночь закончится...
Во время бесконечных ночных допросов я имел удовольствие беседовать: о русской революции, о Великобритании и сионизме, о Герцле и Жаботинском, о встречах Вейцмана с Муссолини; о русских коммунах и еврейских кибуцах, о сионистских молодежных движениях, о Марксе и Энгельсе, Бухарине и Сталине. О капитализме и коммунизме, социализме и тайнах жизни и смерти. О науке и религии, гражданской войне в Испании и Народном фронте во Франции, о теории идеализма и философии материализма.
Мой следователь был человеком молодым, лощеным и держался почти вежливо. Он не сомневался в моей ’’вине”, я в той же мере был убежден во вздорности его ’’обвинений”. Не было никакой нужды ни в доказательствах, ни в свидетелях, ни в чем подобном. Фактов, которые я и не собирался отрицать, было достаточно. Отец с детства учил меня, что мы — евреи, должны вернуться в Эрец Исраэль. Не ’’идти”, не ’’странствовать” и не ’’придти” — но вернуться. Когда я вырос, я стал в студенческие годы активным членом ’’Бейтара” — молодежного сионистского движения, очень популярного в то время. В него вложил всю свою любовь и интеллектуальный гений Владимир Жаботинский, самая большая в нашу эпоху личность после Герцля. За год до того, как вспыхнула война, я стал руководителем движения ’’Бейтар” в Польше, где были миллионы беспомощных, преследуемых евреев, мечтавших о Сионе. Мои друзья и я работали над тем, чтобы воспитать поколение, которое сможет быть готовым не только стремиться к восстановлению Еврейского Государства, но и сражаться за него.
Пока мы были заняты воспитанием и организацией репатриации в Эрец Исраэль без британского разрешения на это, в самой Эрец Исраэль поднялось, как предвестник национального возрождения, первое еврейское боевое соединение — Иргун Цваи Леуми*, с его таинственным командиром Давидом Разиелем и его помощником Авраамом Штерном.
* Три слова на иврите ’’Иргун Цваи Леуми” обозначают: Национальная Военная организация. Иргун был создан Вл. Жаботинским — государственным деятелем, оратором, поэтом и солдатом, самым большим после Герцля политиком в современной еврейской истории.
Здесь начались первые контратаки против тех, кто хотел нас уничтожить, а с этой целью — и накопление первого еврейского оружия. Собирать оружие, обучать инструкторов, преодолевать политику ’’сдержанности” которой придерживались робкие еврейские политики по отношению к нападениям арабов, силой вскрыть запертые для возвращения евреев в Страну двери. Это казалось мне и многим тысячам других молодых людей делом высшей справедливости. Помощь во всех этих делах была большой честью и священным долгом — долгом по отношению к нашей стране, которую у нас пытались отобрать, долгом по отношению к нашему народу, который, как мы чувствовали и о чем заявляли, стоял на краю пропасти, перед опасностью уничтожения. Мы пытались выполнить свой долг.
Мой приветливый следователь в Лукишках видел нашу деятельность в совершенно ином свете. Его исходный тезис поражал своей нелепостью, но диалектическая надстройка, которую он воздвигал на его основе, была почти совершенной. Во время долгих ночных допросов он говорил мне: