Каким же образом советская полиция добивается при допросах результатов, которыми никакая другая полиция похвастаться не может? Как, например, молодой советский гражданин, скорее всего внимательный читатель ’’Азбуки коммунизма”, приходил к твердому убеждению, что Бухарин предатель? Чтобы ответить на этот вопрос, следует попытаться заглянуть в мысли самого Бухарина и многих разделивших его судьбу. Мы увидим человека, весь мир которого внезапно рухнул и который остался совершенно одинок — в изоляции не только физической, но, что значительно хуже, нравственной и политической. Такая изоляция абсолютна. Такой была изоляция, в которой оказались мы: маленькие люди в Лукишках. Такой не была изоляция и более видных деятелей в Лубянской тюрьме в Москве. Одиночество. Ни одно ваше слово не дойдет ни до кого во внешнем мире. Сквозь тюремные стены проникнет только то, что хотят сообщить ваши тюремщики. Бывают страны, бывают времена, когда выходят нелегальные газеты, сообщающие определенные воззрения, которых не публикует легальная печать. Здесь стену молчания не пробить. Никто не услышит, никто не прочтет. Заявления, сделанные в стенах тюрьмы, не вызовут никакого резонанса. Так иссякает воодушевление революционера, и рушатся основы его убеждений. Революционер идет с гордо поднятой головой навстречу обвинителям, судьям или палачам лишь до тех пор, пока он знает, что за ним стоят многие, которые знают о его стойкости, до которых дойдут его слова. Он становится носителем идеи, она поглощает его. Он не боится ни пыток, ни смерти, потому что верит, что его идея найдет последователей, что она распространится и победит.
Но если эта вера полностью разрушена, если он вынужден признать, что его изоляция абсолютна, что ни одна душа не может его ни увидеть, ни услышать и никогда его не увидит и не услышит — готовность к самопожертвованию во имя идеи умирает в нем. Та сила, которая делает его революционером, сила, которая закаляет его сердце и окрыляет душу — разрушена. Тогда самый пылкий революционер, теряя свое человеческое достоинство, умоляет о пощаде вместо того, чтобы бороться за идею. Тогда, и только тогда, ему дают возможность обратиться к миру. Если к тому же ему обещают, прямо или намеком, что он сможет начать новую жизнь после того, как понесет наказание за свои грехи, или ему сулят возможность прощения сразу, без наказания — тогда вы увидите, что ’’секрет” метода, которым русские обеспечивают получение публичных признаний и самообвинений, в сущности, не является секретом. Химия к этому не имеет никакого отношения; никакого или почти никакого отношения не имеют и физические методы принуждения. Решающим является психологический фактор, влияние которого очевидно особенно сильно на тех, кто происходит из правящей советской верхушки и кто, по тому или иному поводу, разошелся с ее руководителями.
Я много думал об этом в Лукишках; тем более, что вскоре после разговора о советской конституции я получил отличную возможность подумать, так как получил семь дней одиночного заключения. Мой следователь не имел никакого отношения к этому наказанию. Поводом к нему послужил нелепый пустяк. Охранник подслушал, как я рассказывал еврейский анекдот, в котором речь шла об идиоте. Он решил, что говорят о нем и донес на меня — так я и очутился в одиночке. В этой треугольной вонючей камере без окон я мог сделать всего три с половиной шага. Здесь особое значение приобретала умственная гимнастика. Эти 170 часов не были слишком приятны. Кормили меня черствым хлебом и водой. Но были вещи и похуже. Было очень грязно. ’’Параша” не выносилась. На голом каменном полу подушкой мне служила моя рука — маленькая, твердая и неудобная опора. Днем было слишком жарко, а ночью страшно холодно. Ко всему прочему меня развлекала процветающая колония крыс.
Но я выстоял. Мои товарищи по заключению беспокоились обо мне. Семь дней в одиночке — большой срок. Один из заключенных, молодой вор, которого по неизвестной причине посадили вместе с политическими, потребовал для себя долю моего имущества. Он уверен, заявил он, что такой заморыш, как я, не вернется после семи дней ’’там”. Бедняга был разочарован.
Позднее, правда, другие представители его профессии разделили-таки между собой мои пожитки.