С гораздо большим удовольствием я бы распечатал свою собственную рукопись. Но перед этим я бы радостно послал ее самому себе, сопроводив таким же самоуверенным и восторженным письмом, какие приходили мне на почту, — письмом, в котором говорилось бы об «увлекательном сюжете», «целевой читательской аудитории» или даже об «огромной издательской удаче».
Но вместо этого я продолжал продираться через аспирантуру. Меня, как и многих из моего поколения, и в тридцать лет не покидало ощущение, что я до сих пор к чему-то готовлюсь. Только недавно меня вдруг осенило, что
Короче говоря, пришла пора решать, остаться ли мне в университете и делать академическую карьеру или же окончательно податься в писатели. На самом деле еще проще: пришла пора понять, чего я хочу —
Ответ в общем-то был уже известен. Мои отношения с мертвым языком социологии складывались чем дальше, тем хуже, и с недавних пор я мог использовать его разве что в монструозных кавычках. Все зашло настолько далеко, что на одном семинаре я посоветовал студентам каждый раз полоскать рот после того, как они произнесут
В то время из меня буквально сочилась подавленная субъективность. Я чувствовал, что единственная поистине экзистенциальная, а значит, и интеллектуальная задача — это понять, что происходит Здесь и Сейчас. И субъективность представлялась мне для этой цели наилучшей лабораторией, несмотря на ожидаемые упреки тех, кто не нашел смелости заглянуть внутрь себя. Субъективность — это слепая зона, но одновременно и печать, которую нужно сломить. Еще я подозревал, что Здесь и Сейчас открыто во все стороны и нельзя из него ничего вычеркивать: то, что мы по некоей — вроде бы логичной — причине опускаем, и есть то, чего нам однажды недостанет до завершенности. К Здесь и Сейчас относились теннис и философия, карта и территория, Первый скрипичный концерт Шостаковича в исполнении Алины Погосткиной, ее дьявольская сосредоточенность и ее ангельская улыбка, надписи в туалетах и буддистская «Сутра запуска колеса дхармы», естественно, мы с Ниной, ее заколки для волос и карандаш для бровей, ласки и колбаски, как пела в одной песенке Марта, — в общем все, от скатологии до эсхатологии. Нельзя сказать, чтобы все это обладало одинаковой ценностью, и уж тем более, что везде тут можно поставить знак равенства, нет, низкопробный постмодернизм был мне противен, но все это вместе являлось безусловной частью мира, в котором я жил. Я чувствовал, что его корневые системы переплетены между собой прочнее, чем кажется, и что эти элементы непостижимым образом складываются в единое целое. А главное, я не мог больше говорить об этом мире на языке, похожем на искусственные русла рек, выпрямленные ради нужд интеллектуального хозяйства и повышения урожайности. Пора было вернуться куда-то к верховьям, поближе к источнику, где вода еще не успела забыть о глубинах, из которых она выходит на поверхность. Пора было перестать жонглировать понятиями. Пора было просунуть руку сквозь собственное горло и схватить себя за сердце.