Скоро царь вошел в комнату. Судя по скрипу половиц, был он тяжел, хотя создавал впечатление человека стройного, подтянутого. Пожилой, с лысым лбом, волосы и усы белые, глаза голубые и добрые. Одет в мундир с перевязью в звездах, и с лампасами. Протянул Николаю для пожатия руку — теплую, но гладкую, как поручни на руле велосипеда.
Царь предложил сесть, указал на кресло у стола, сам расположился напротив, в кресле более широком и высоком.
Говорили обо всём. Начали с погоды за окном. Потом о литературе — что сейчас пишут много и хорошо. Растет культура.
— Только про роботов мало пишете, — со светлой, однако немного грустной улыбкой сказал царь, — А ведь робот может украсить любую книгу и фильм.
И перешел на государство. Заметил, что слово это производное от "государь". Ноликов его заверил, что никто в этом не сомневается. Затем царь указал на стол и сообщил:
— Стол.
— Хороший стол, — согласился Николай, — Наверное дубовый?
— Отменный дубовый стол. Из баварского дуба, — довольно улыбнулся царь.
Второй раз Ноликов видел особу случайно, на базаре, когда та, в окружении глазеющей толпы, покупала в киоске хлеб. Подняв над головой баранку, царь произнес:
— Что за дивный бублик! Наверное, его выпекает хлебзавод номер четыре?
— Да, номер четыре, — ответила его тетенька-продавщица из окошка.
— Распоряжусь их наградить, — и добродушно погладил сначала один ус, потом другой. Царь был прост, ходил в народ. Питал особое внимание к парикмахерским. Явится вдруг, с генералами, и проверяет — вымыты ли машинки, чисты ли салфетки. Ходила легенда, как понюхав одеколон, государь отверг его в сторону и, вынув из кармана изящный флакон, сказал:
— Впредь используйте мой.
И после каждую неделю присылал по бутыли.
Видели, как царь выезжал со дворца. И через пять минут опять выезжал. Его замечали одновременно в разных местах. Как в достославное древнее время, устраивал пиры — звал несколько сот нищих и босяков. Для них накрывали длинные столы всякими яствами, играл оркестр. Выходил царь, садился во главе одного из столов и время от времени произносил тосты. Ну что, братцы? Для радио и телевидения записывали, как особа брала за плечо нищего — тот отрывался от поедания куриного окорока.
— Ну что, сыты? — спрашивал царь.
— Сыты, батюшка, — отвечал калика перехожий.
— Значит, я доволен!
Уже солнце садилось, нависло над городом, прячась за белым, с бурой подпалиной, облаком. Оттого все потускнело. У солнца была сегодня забота — додавить, дожать грязные островки снега. В марте не получилось, остался вот апрель. Ведь некрасиво будет, когда яблоня зацветет, фиалки попрут, и этот грязный снег. А сейчас время крокусов. Они рождаются в лесу, но умирают в вазочках с водой.
Ну и крута улица Чайская! Узкая, с горбатым асфальтом Чайская, по обочинам пересохшие ручьи, нанесли песка. Улица взбирается на склон горы. Холм велик, древний. Справа бетонная, без конца и края стена четвертого хлебзавода. Прервана лишь проходной — ворота, широкое крыльцо, три двери, но открыта одна. Окно торгового ларька. Возле крыльца стоят щиты с фотографиями базы отдыха, предназначенной для рабочих завода. Запечатлены деревянные домики на сваях. Лодочная пристань, люди в спортивных костюмах, с удочками. Пляжный гриб-навес на узкой полосе песка. Речка тихая, ни волны, будто остановилось время.
А по левую сторону улицы, после пустырей и пары-другой облицованных белой плиткой домов, тянутся милицейские здания и хозяйства, тоже за оградой, только она не равномерная, а будто скачет. Вот за ней дом почти квадратный, невелик и невысок, за окнами уже свет кое-где включен. Там милиционеры учатся. В глубине двора — другое сооружение, одна стена вообще глухая, а на обращенной к улице — окна с решетками. Выше по Чайской — милицейские гаражи. И опять стена тянется, не видно, что за ней. Только на самом верху холма, где улица переламывается — ей бы прямо идти, да заканчивается — там гостеприимно открыло двери отделение милиции.
За забором конюшня есть, для конной милиции. Нет-нет, да и всхрапнет лошадь. Щебечут на деревьях птицы — это там же. Сама Чайская голая, ни деревца. А птицы помнят. Лет шестьдесят тому, когда ни завода, ни милицейского городка не было, склон укрывала ореховая роща. Наверху холма была слобода, окраина города — частные домики, сады. А вместо улицы Чайской был спуск, грунтовка. Зимой тут дети катались на санках. Ох и долго съезжать! Но покуда наверх опять залезешь — дух вон. Осенью же собирали орехи.
От былого остались птицы, само же место выглядело мрачным в любое время года, зимой особенно. Исключительно черно-белое. Хорошо, что холода уже кончилась.
Пока Витя Сапожников добрался до отделения наверху, запарился. Ноги будто тяжелые, гудят, отваливаются. Дверь с мощной, скрипучей пружиной отворилась, вышел дюжий милиционер, оглядел Витю, стоящего на крыльце против таблички с названием учреждения. С виду Сапожникову можно дать двадцать пять. Одет в бежевый плащ с поясом, вязаную шапку. Милиционер вернулся.