— Это и есть образцовая коммуна имени Петрова, — сказал Горемысл Ноликову, — Ну, зайдем в гости!
На улице Фельдегерьской (бывшая адмирала Семёнова) есть мрачный, сырой дом о пяти этажах — старый, с высокими потолками. Попасть туда можно лишь со внутреннего двора, миновав темную, пахнущую мочой подворотню.
Кипарисов поднимается гулкой лестницей. Краска стенам не к лицу. Побеленные сто лет назад потолки в черных точках, из них торчат обгоревшие спички. Кипарисов останавливается напротив драной двери номер семь и звонит. Внутри слышится противная свистулька. Его узнают в глазок. Так просто не открыли бы. Но Кипарисова знают.
Вот он входит. Долгий коридор, из комнаты и кухни — тихие разговоры, и включено радио или телевизор. Новости, музыка. Встречает Кипарисова хозяйка — в домашнем халате, тапочках на босу ногу, лицо мясистое, глаза жадные. Спрашивает:
— Что сегодня?
— Пожалуй, один плавленый.
И в комнате, садится на низкий, продавленный сотней задниц диван, ждет, ноги вытянув, поглядывает по сторонам. Сырный клуб!
Вот престарелый журналист Дерунов, довольно известный остротой пера, ютится в углу и предается тайному пороку — перед ним на тарелочке кусок эмменталя, с боком, прошитым очередью крупных дыр. Медленно двигая челюстями, в мечте своей журналист катит по лесной тропе голову сыру, весом килограммов так на семьдесят пять, и напевает веселую песню.
Другой, прожженный циник, сидит прямо на полу, уставившись в миску, где в рассоле плавают круглые, смахивающие на мокрых зефирин, шарики моцареллы.
Кипарисову приносят квадратик в фольге — разворачивая ее, думает о холодильнике на кухне, в рядом пяти метрах. Он мог быть надеть сейчас стальные зубы и перегрызть всех, а этому, Дерунову — вот он ближе подсаживается — вовсе нос откусить. Чтобы не совался.
— Я уже рассказывал вам о своем видении, — говорит Дерунов, — И вот представьте, читаю я недавно о греческом философе Амфилохии, который странствовал, перекатывая сыр — и представьте, не ел его. Амфилохий, уподобляя голову сыра своей голове, заметил, что взбираясь под гору, преодолевая трудности — толкаешь голову сыру перед собой, то есть тебя ведет голова. А поддавшись страху, бежишь с горы, а голова катится позади — ноги, безумное ведет голову, животные инстинкты оказываются быстрее разума.
На окнах плотные, в липкой пыли, занавески — застыли как шифер. Небось и форточки закрыты. Душно. У Кипарисова голова болит. Он откусывает от сырка маленькие кусочки и ждет, пока растают во рту. Где искать Ноликова? Вот бы сыр по тропе покатить — и выведет. Ведь в леса наверняка ушел.
— Знаете что, — продолжал Дерунов, — Был я недавно у одного приятеля, он за городом живет, на окраине, и вот он не таится — всегда у него в комнате стоит тарелка, на ней сыр в открытую и яблоко. Кстати некогда известный писатель, Фокин.
В голове у Кипарисова щелкнуло со звоном, как пружина лопается.
— Где он? — спросил.
Первыми словами Кипарисова, когда он встретился с Фокиным в толчее на станции метро Главная, были:
— Почему именно здесь?
— Мне так спокойнее.
Станция похожа на церковную трапезную — внутренности торпеды, белый потолок, стены в мозаике. Фокин одет в длинное, войлочное на ощупь черное пальто. Волосы уложил вокруг лица овалом, глаза чуть подведены — когда надо моргнуть, делает это медленно, и открывает потом со значимостью. В погустевшей бородке плевком застряла неопрятная проседь. Когда протянул для пожатия руку, Кипарисов заметил на ладони нарисованное солнце.
— Да, мы, писатели, такие, — улыбнулся Фокин, — Значит, вы журналист? А какую газету вы представляете?
— Сейчас — никакую. Я хочу предложить материал в несколько изданий, кто даст больше — тот и напечатает.
— Оу? И полагаю, я тоже могу поучаствовать… В дележе денег? — Фокин сунул свои пальцы в противоположные рукава, будто греясь. Засмеялся.
— Да, конечно. Я как раз хотел вам это предложить.
— Расписочку напишите. Сейчас подойдет мой друг, он нотариус, всё заверим, вы согласны?
— Да, но давайте начнем сейчас, чтобы времени не терять.
— Ну хорошо.
Беседовали громко, перекрикивая людской шум, объявления о посадке, выходе и шаги, усиленные легким эхом. Когда Фокин говорил, то начинал предложение, глядя чуть вниз, задумчиво, а ближе к концу вскидывал глаза на собеседника, изгибая бровь. Кипарисов был подчеркнуто учтив, держал наизготове блокнот и желтый ребристый карандаш.
— Нравы в Союзе писателей? Я там не вписался, я не их поля ягода. Вышибли меня как раз за творчество. Писательство — область всегда пограничная, писатель не может быть только прозаиком или скажем поэтом. Обычно он еще музыкант или живописец, а я скульптор! Я плету из проволоки.
— Колючей?
— Проволока — всегда проволока, символ тюрьмы, оков. Используя ее как творческий материал, я превращаю несвободу в свободу, освобождаю сырьё, выпускаю из него дух зла.
— Ноликов.
— Он мою молодость украл. Творческую.
— Каким образом?
— Были такие книжки, тетрадки, куда многие мои мысли, произведения записывались. И он их все украл.
— И напечатал под своим именем?