Седой тоже понимает про глаза, у него собственная медицина. Седой — лекарь. У Федора своя — он думает, что человека лучше знает. Седой — дает, Федор — отнимает. Второе можно довести до искусства. Первое — нет. Смотреть надо, чтобы понять, что происходит, когда жизнь выходит, без этого учебы нет, а Федор учится. Учиться положено на чужих смертях… до собственной.
Все люди — пузыри, из которых запросто можно выпустить воздух жизни. Только к клапану каждого свой путь. В большинстве простой, но есть люди очень сложные. Федор горд, что они рядом с ним. Что они — стая.
Мишу надо бить в колени под угол — Миша очень мощный, в нем здоровья на всех, его иначе не пробьешь, сначала надо лишить возможности нормально двигаться. Лишь бы не ухватил… Мишу в колени, а дальше по обстоятельствам. Миша, если ухватит, сожмет, если смертное свое почувствует, в труху человека сделает. Еще Федору с Казаком не хотелось бы что–нибудь выяснять. Не потому, что друг. Казака он считает полностью равным себе. Пусть в ином умении, но равным. Братом! Мишу еще можно обмануть, обставить, Казака — нет. Казак жизнь знает. Как никто ее понимает. И в Феде видит родственную душу. Как–то целый день простояли друг против друга, показывая всякие «домашние заготовки». Петька — Казак, как раз слинял с отсидки, и с собой, словно побывав в каком–то учебном центре, принес всякие новинки — как «понты нарезать перед всякими разными фраерами». (Это по его выражению). Федор тоже показал ему из старого, из того, что «напутешествовал» в свой «детский период». Расстались довольные собой — каждый разбогател. Теперь регулярно сходились, не таясь перед друг другом, выкладывали то, чем разжились за последнее время. Пусть Казак, к ножам тяготеет, руки себе жалом удлиняет — но и это во все времена серьезное умение…
Федор часто думает об остальных. Остальные страшны дистанцией. Каждый на собственной, определенной, но если нет дистанции, можно лепить собственную тактику. Самые дальние — у Сашки, потом у Михаила. Последний тут Лешка. Но он такой, что со ста метров любого снимет. А раз (и Федор сам тому свидетелем был) на горном серпантине «духа» снял навскидку со «Стечкина». Тот на противоположном склоне прятался. Скатился, спустились к реке — проверили — точно в голову! Выше рацию нашли. Координировал. Потом примерились, свыше двухсот метров получалось. С пистолета в голову! Да как его Лешка высмотрел? Еще и с неудобного положения… Федор же рядом был, все видел и потом расстраивался — как же так? Почему сам его не учуял? А Лешка вылез, позевывая, на броню, и тут же, со сна, не продрав глаз, хвать «Стечкина» с ноги… Он, когда в технике, всегда пистолет к ноге крепил — легче выскальзывать. Сделал! Очень быстро, а для пистолета предельно далеко. И еще был случай на встречной скорострелке, когда на тропе столкнулись. Так здесь еще быстрее сработал, иной за это время сморгнуть не успевает… Лешка не прост. Нет простых в их подразделении — их стае!
Федор в тот раз очень расстроился, что чужой взгляд не почувствовал — а должен был бы! Такое может быть, только если взгляд равнодушный, привычный, только он скользит, а за кожу не цепляет. Значит, война эта будет долгой, если равнодушие пришло…
У Федора ни одного шрама, и зубы все свои. А тот единственный раз, когда в госпиталь попал, был по причине общего ушиба. Сердце какое–то время прыгало неправильно, вроде бы не в такт. Но это он наладил, научил сердце отсчитывать свое ровно — по часам контролировал, требовал не опережать, стучать на одинаковом расстоянии. После этого те двойные перестуки, которые так врачей смущали, исчезли. Раньше всякий восьмой–пятнадцатый удар, вдруг, ни с того ни с сего, выпрыгивал сдвоенный. Непорядок!..
Федор только с госпиталя — с него началось — стал воспринимать людей как пузыри, из которых можно, чрезвычайно легко, выпустить воздух жизни…
Седой лучшей утехой жизни считал огонь и воду. Казак — огонь, Федя — вода. Федю оценили сразу. На слово тих, а в деле лих, а то, что блошки, быть может, в голове, то они опять–таки тихие, других не кусают. Большинство не понимает полученных знаний, а потом забывает и их. Федя словно в одной школе с Седым учился, название которой — Жизнь.
Все они, его подопечные, родившиеся спустя какой–то десяток лет после Великой Войны, чьи незатянувшиеся следы–раны в детстве встречались им постоянно, чувствовали себя немного обманутыми и часто говорили, что в своем сегодняшнем возрасте обязательно смылись бы на фронт или славно попартизанили. Есть ли такой, что способен радоваться собственной ненужности, утешаться тем, что других так глубоко огорчает? — никому не нужен? — вот и славно! Некоторым детским мечтаниям суждено сбываться.