— А зачем? Делать снисхождение, когда произносишь приговор, — это одно, но если начать относиться снисходительно к самому себе, то скоро обнаружишь, что ты погряз в пошлости. Посторонние люди могут помочь нам увидеть себя со стороны, как и достоинства своей родины мы видим только за пределами ее. Я чувствую себя здесь гораздо больше англичанином, чем дома.
— Ну, а по-моему, вы немного офранцузились, и этот человек, которого вы здесь выкопали, сделал вас социалистом.
— О Маргарет, что ж в этом плохого? Почему мне не поучиться у Робина? Почему не взять того, что Франция мне предлагает? Неужели вы думаете, что они могут изменить мою сущность? Мы должны отдавать себя другим, прежде чем брать что-либо от них. Вполне правильно ненавидеть то, что считаешь дурным, но только то, что мы любим, способствует нашему росту. Ненависть динамична, как божий меч. Могу ли я не ненавидеть тупого, злого человека, о котором знаю, что он притесняет народ, что он, пресмыкаясь и застращивая, достиг могущества и пользуется своей властью, чтобы противодействовать всякому усилию, направленному к улучшению человеческого существования и к счастью. Разве это социализм?
— Мне кажется, мы должны, по крайней мере, пытаться любить всех…
— Нет, нет! — с жаром прервал он ее. — Мы можем их жалеть, но не можем любить. Любовь — это самое интимное, самое личное в человеке. Она подобна цветку, который можно подарить в данный момент только одному человеку. Нельзя же дарить цветок толпе или государству. Если любишь, надо всего себя отдать и чувствовать, что тебя принимают, — и, быть может, в любви труднее все принять, чем все отдать. Мы знаем, что даем, но не можем знать, что получим.
— Вы очень многого требуете, — сказала она с притворным смехом.
Они достигли вершины холма и теперь шли по узкой тропинке через густой кустарник, где стоял бледноватый сумрак под сенью высоких деревьев. Антони нежно взял Маргарет за руку, и они остановились на травянистой дорожке, глядя друг другу в глаза. Снова Антони охватило странное чувство повиновения какому-то внешнему импульсу, точно и слова и поступки предписывались ему извне. Он не сводил глаз с лица Маргарет и скорее почувствовал, чем увидел мгновенную вспышку света, когда листву раздвинуло ветром, и стаю воробьев, пролетевшую с пронзительным чириканьем над длинной, узкой дорожкой.
— Маргарет, я говорил обо всех вообще, но теперь знаю, что на самом деле имел в виду только вас. Я не ухаживал за вами — я любил и люблю вас. Дальше этого я ничего не вижу. Не могу и не хочу приносить клятвы. К чему слова? Я знаю только, что сейчас я живу лишь вами и в вас.
Она ничего не сказала; и не отдавая сам себе отчета, он обнял ее, и его уста коснулись ее нежных губ; он шептал какие-то слова, которые даже тогда показались ему глупыми и несоответствующими, но почему-то необходимыми. Но уже через мгновение его разум захлестнуло чувство беспредельного экстаза — не тот чистый золотой свет эмоций, как с Эвелин, а целая радуга переживаний, где прикосновение тонуло в смутном, бесконечном желании. Не женщину обнимал он, а любовь; не прекрасное тело, а идеальную страсть. Когда-то он закрывал глаза, чтобы лучше познать божественное прикосновение Эвелин; а теперь он закрыл их, чтобы удержать мечту, не зная, что отказался от реального ради несбыточного.
Маргарет первая заметила в отдалении полевого сторожа[58], шедшего им навстречу. Они отошли друг от друга и медленно продолжали свой путь, храня молчание. Маргарет пригладила волосы под шляпой и поправила слегка измятый воротник платья. Она чуть раскраснелась, но казалась Антони необычайно спокойной, уже полностью облаченной в женскую броню бессознательного лицемерия. Можно было поклясться, что даже мысль о поцелуях и страстных признаниях никогда не касалась такой неприступно ясной девственности. Он почти не верил собственным ощущениям, подсказывавшим ему, что Маргарет не только принимала его поцелуи, но и отвечала на них, не только слушала его бессвязный лепет, но и вторила ему. Его щеки еще горели, сердце колотилось и все тело дрожало, когда они прошли мимо сторожа, Антони — в молчании, она — со спокойным «Bonjour» в ответ на его «Bonjour, ‘sieur, dame». Неужели она осталась так холодна? Как только сторож скрылся из виду, Тони снова обнял Маргарет и нежно положил руку на ее сердце. Оно так же учащенно билось, как и его собственное.
Антони расстался с Маргарет у дверей ее пансиона, не требуя никаких обещаний, кроме одного: Маргарет постарается встретиться с ним на следующий день за чаем, «чтобы переговорить». Никто из них точно не знал, о чем им, собственно, надо переговорить, но если юноша и девушка горячо целуются в лесах Сен-Клу, то такой необычайный и почти небывалый поступок, по-видимому, создает положение, требующее обсуждения. Быть может, это милость судьбы, что влюбленные столь серьезно относятся к самим себе, раз никто другой этого не делает.