Они лежали без слов и без движения. Тони испытывал реакцию раскаяния, почти неприязни. Он хотел не этого, во всяком случае — не так. И все же он пытался думать о ней с нежностью — ведь все-таки они были любовниками, даже если она и хотела поймать его в ловушку. Но в то же время Маргарет как будто отдалялась от него, становилась холодной и чужой, вместо того чтобы приблизиться к нему. Тони лежал объятый каким-то ужасом, чувствуя, как она отдаляется от него все больше и больше, уходит все дальше, дальше, пока весь пыл ее недавнего желания не застыл сухой угрюмой ненавистью.
Первой заговорила Маргарет, ясным, холодным голосом, словно между ними ничего не произошло:
— Который час?
Ее самообладание поразило Тони, оно представляло такой резкий контраст с проявленной ею полчаса тому назад всепожирающей страстью; его удивило также, что она как будто с безразличием отнеслась к тому оскорблению, которое он вынужден был ей нанести из-за пробужденных ею в нем подозрений. Однако когда он зажигал огонь и искал на столике часы, его ум был всецело занят вопросом: действительно ли она хотела связать его ребенком или же он глубоко обидел ее? О, какая это мука, когда желание отравлено ядом недоверия!
— Половина одиннадцатого, — сказал он возможно спокойнее, хотя голос его дрожал, как и руки.
Маргарет села на кровати, ее прекрасное белое тело горело пламенем от красного абажура лампы. Даже в эту минуту озлобленный, униженный и мучимый подозрением Тони был взволнован ее чистой красотой, она была столь же нежна и чудесна, как юная Афродита, поднимающаяся из белых простыней.
— Я должна сейчас же уйти, — сказала она. — Дома будут беспокоиться, если я вернусь поздно. Дайте мне мою одежду, Тони.
Она не захотела, чтобы Тони проводил ее домой в такси, и он остался стоять на краю тротуара, с обнаженной головой, измученный и недоверчивый, главным образом — не доверяющий самому себе, терзаемый мыслью, что он, быть может, составил себе о ней совершенно ложное мнение, принял за коварный план то, что в действительности было страстным самозабвением, проявлением безграничной к нему любви. Он стоял так некоторое время, стараясь подавить охватившую его мучительную внутреннюю тревогу. Возвращаясь домой, он увидел слабое мерцание звезд сквозь туман, нависший над темной улицей, и в их далеком блеске обрел успокоение.
V
Шел ли Антони на службу или же возвращался домой, в нем неизменно вызывали гнетущее чувство несметные толпы людей. Хотя около одной пятнадцатой части мужского населения было убито или изувечено, все же Лондон казался и, может быть, в действительности был переполнен жителями — до духоты, чего никогда еще не было. Бесчисленные военные организации, все еще насчитывавшие много тысяч служащих, развивали суетливую, шумную деятельность, в сущности, не преследовавшую никакой определенной цели, между тем как коммерческие круги, побуждаемые высокой конъюнктурой, естественно стремились возобновить и расширить свою нормальную работу. Переход от войны к так называемому миру ощущался в Англии значительно резче, чем переход от мира к войне. Продовольствие было нормировано; фабричных товаров не хватало, они вздорожали, часто их вовсе нельзя было достать, транспорт износился и не соответствовал потребностям, люди были озлоблены, и в то же время наблюдалась вакханалия стяжательства, бесшабашное, беспринципное стремление урвать себе кусочек от иллюзорной военной добычи.
В часы наибольшего наплыва публики люди стояли в очередях, чтобы захватить стоячее место в вагоне подземной железной дороги, стояли в очередях в надежде попасть в автобус. Даже когда Антони удавалось проложить себе дорогу и раздобыть место, он не испытывал ни малейшего удовольствия, как бы это ни показалось странным и извращенным. Повсюду люди, люди, люди, всегда различные и вместе с тем всегда до ужаса одинаковые — мужчины в форменной одежде, женщины в форменной одежде, страшная, тупая армия читателей газет. Человеческие тела, безличные, безразличные, повсюду вклинившиеся, создававшие невыносимую тюрьму из живых стен. Более яростно, чем скворец Стерна, вся натура Антони взывала: «Не могу вырваться, не могу вырваться!» И та частица воли, которая в нем еще оставалась, отвечала: «Я должен вырваться, я вырвусь!» Часто он наблюдал за толпой, вызывавшей в нем тошнотворное ощущение каких-то наэлектризованных трупов, мысленно спрашивал себя, какие же чувства испытывают эти люди, и надеялся уловить в них хоть какой-нибудь признак родственных ему возмущения и ужаса. Они, очевидно, не могли находить удовольствия в таком существовании, но покорялись ему толстокожим терпением отчаявшихся людей. Это было трагично, но Тони безумно раздражало сознание, что многие из них готовы утверждать и даже верить, что жизнь их представляет вершину человеческих достижений, и если только прибавить им жалованья с пяти шиллингов в неделю до ста фунтов, они почувствуют себя в земном раю.