Никитин, шатаясь, побежал, но страшный, ломящий до костей холод в ногах не давал разгибать колени, шуба сваливалась, заколевшая одежда облегала, как панцирь. Он упал. Встал. Упал опять.
Ругаясь, Рябов и Крылов взвалили Афанасия на лошадь, он перевесился через седло, как мешок. Всё тело на морозе болело так, словно его сдавливали, дыхание прерывалось.
Польские рейтары, закутанные в меха, хохотали, наблюдая за москвитами, торопившимися в гору. Они остановили их возле ворот. Кто? Куда? Зачем?
— Человек же кончается! —гневно крикнул Рябов.
— Молчи, быдло! Какой человек? Собачья русская кровь! Не околеет. Вы живучи! Откуда идёте? С каким товаром?
Рейтарам сунули денег, тогда они посторонились, открывая проезд.
Матвей Рябов забарабанил в дверь первой мазанки — убогой, вросшей в землю, крытой камышом. Старик украинец помог внести Афанасия в горенку, согнал с печи трёх мальцов, полез в заветный угол за сулеёй с водкой.
Внесли вьюки и вещи Рябова. Остальные купцы поместились через дом, но едва снесли туда пожитки, как все набились в хату к утопавшему.
— Отдышался? — спросил с порога Козёл.— Ах ты, господи! Сколь ходил — ничего, а тут… Вот горе!
— Жизнь проклятая! — мрачно сказал Крылов.— Так ни за что и пропадёшь.
Никитин, согревшись, полез с печи.
— Куда?! Ляг! — набросились на него.
— Тюк режьте,— упрямился он.— Дайте, я сам. Подмок. Книги, книги сушите!
Он успокоился только тогда, когда рукописи и две штуки шёлка были разложены на печи. Сам больше туда не полез, сел, кутаясь в шубу, на лавку.
— Всё минуло! — бодрился он.
Но к вечеру ему стало худо. Впал в беспамятство, горел, метался на постели, кого-то звал на незнакомом языке, принимался петь странные песни.
Матвей Рябов поил товарища водой, клал ему на голову мокрые тряпки, успокаивал.
Старик хозяин, дед Левко, вздул лучину, послушал никитинский бред, покачал головой.
— Басурманин, что ль?
— Нет, дедуся! — с горечью глядя на воспалённое лицо и невидящие глаза Никитина, отозвался Рябов.— Наш он, русской. Смелый мужик, умница. В очень далекой земле был, за три моря ходил… Такого второго, может, на всей земле нету!
Дед Левко потоптался, потом встал на коленки, стал укутывать Никитину ноги.
— Спаси, господи…— бормотал он,— заступись, царица небесная…
А Никитин был далеко-далеко. Он шёл с Ситой вдоль Кистны, держал её за руку, уговаривал ехать на Русь, а она смеялась и тянула его в храм, к трону Шивы. Дикий слон трубил на водопое, огненная орхидея плясала перед лицом.
Он открыл глаза, обвёл взглядом закопчённый потолок, маленькое, замёрзшее оконце, грубую лавку, кадку с водой у двери… Возле печи возилась, тихо брякая ухватом, закрасневшаяся молодайка.
— Ай, ожил? — склонилось над ним стариковское лицо.
— Где я? — шепнул Никитин.
— У своих, у своих… Лежи. Оздоровеешь.
Молодайка оставила ухват. Он увидел её жалостливые глаза и вздохнул.
— Пить! — попросил Никитин.
Ему дали напиться из деревянного ковшика, он повернулся на бок, прикрыл глаза и крепко заснул.
С этого дня дело пошло на поправку. Он не скупился, давая старому Левко денег на мясо и на молоко и на всякие овощи.
Оказалось, он провалялся между жизнью и смертью целых три недели.
Купцы долго не решались оставить его, но дела звали их в Москву, и они всё же ушли, наказав Левко ходить за больным и отыскав православного попа, которому поведали, кто такой Никитин. Поп обещал молиться за хворого, навещать его и в случае чего совершить все нужные обряды.
Матвей Рябов на прощанье нацарапал записку: «Афанасий, ждали две седьмицы боимся дорога падет а торг не терпит. Прощай уповаем на господа спасет. Забыл сказать про мужика княтинского Федьку ты ему грамоту писал давно. В чести у князя Ивана и торг ведет все тебя поминал. Прощай, Афанасий. Будешь жив, приходи на Москву. Товар твой весь цел. Дед хорош убережет. А мы идем прощай».
Никитин сначала никак не мог вспомнить, о каком Федьке пишет Матвей Рябов, потом догадался, слабо улыбнулся: эко, есть за что поминать!
На второй день, как Афанасий пришёл в себя, заглянул попик из бедной церквушки Пречистой девы. Робкий, худенький, старенький. Порадовался, что молитвы помогли, повздыхал о худой жизни, чинно согласился откушать. Сидел на краешке скамьи, неслышно хлебал жирные щи, отводил глаза от мяса. Звали попа отцом Алексеем.
Видя, что Никитин поправляется, отец Алексей завёл речь об Индии.
Афанасий ошеломил его рассказами о чужих верах, о слонах и обезьянах, о пышности султанского двора, о нравах индийцев.
Книги отца Алексея озадачили. Поп решился потрогать их руками, но творил в этот миг молитву.
— Лучше, сыне, сжечь сие! — посоветовал он.— Соблазн великий для нетвёрдых в вере… Едина книга — Библия. А это — зелье!
Афанасий книги спрятал, чтоб не тревожить старика.
Ему становилось всё лучше и лучше. Он уже выходил ненадолго подышать воздухом.
«Скоро пойду!» — думал он, вдыхая свежесть зимних дней, поглядывая на сиротливые киевские улочки, где совсем не видно было люда. Разве только проплывёт с водой баба, проберется вдоль плетня пуганый мужик или проскачет в соболях и алых сукнах кичливый польский пан.