Солнечный день. Лежим под открытым небом на ковре рядом с домом. Я листаю книгу, еще не умея читать. Книга в твердой обложке. На одной из страниц мужчина с бакенбардами, лежащий навзничь (тогда я таких слов, конечно, еще не знал). Прошу маму прочитать, что написано под изображением.
Мама читает:
– Пушкин на смертном одре.
– Что такое одр? – спрашиваю я.
Еще есть книжка, где руки и ноги человека прибиты к кресту гвоздями. От рассматривания этой картинки становится как-то тоскливо и неуютно на душе…
Мама допоздна работает в доме, деревянном, не таком, как был в Ташкенте. Она раскрашивает погрудные портреты разных людей. Некоторых я уже знаю – это генералы и маршалы. Есть и дяди в штатском, но их не интересно разглядывать: ни погон, ни орденов!
По хозяйству маме помогает узбечка Хомра, очень приветливая и разговорчивая. Однажды она приводит к нам во двор нескольких приятельниц-соседок. Они окружают наше постельное белье, сохнущее на веревке после стирки. Что-то возбужденно обсуждают, рассматривают простыни, щупают их.
Потом Хомра хвастается маме, что выиграла у своих подружек спор. Она рассказала им, что у нас нет ни блох, ни вшей и, следовательно, на белье нет никаких следов присутствия этих зловредных насекомых. Подружки не поверили, и Хомра привела их к нам во двор, чтобы они удостоверились в ее правоте.
Помню теплый солнечный день. Мама с утра заплела косу и потом закрутила ее на затылке кружком и проткнула металлическими шпильками. Мы едем в город, в центр, за покупками, наверное. Выходим со двора на пустынную улицу, с двух сторон которой сплошной стеной идут глухие глинобитные заборы. Наша Пенджикентская улица в старом городе. У перекрестка с другой, более современной улицей, к которой мы идем, стоит гигантский платан – в его тени мы обычно ждем автобуса, спасаясь от жгучего солнца. Не доходя до платана, мама говорит:
– Мне сегодня исполнилось сорок лет.
Это она сказала себе или мне? Я не знаю.
29 августа 1944 года!..
И вот мы вернулись в Москву, жить нам пока что негде. Нашу комнатку, оставленную при отъезде в эвакуацию, нужно еще суметь вернуть, доказать наше право на нее районным властям. Этим будет заниматься отец, а мы с мамой идем по Арбату, в тот дом в Среднем Николопесковском переулке, где мама когда-то родилась.
Мама ведет меня за руку. Я впервые вижу троллейбус, на нем цифра «2».
– Это номер маршрута, – объясняет мама. – Не оглядывайся по сторонам, – строго говорит она мне, – в городе так себя не ведут!
Дом двухэтажный, квадратненький. Подъезд с козырьком. Потом я узнаю, что он перенес пожар 1812 года, но был восстановлен.
А пока мама несколько раз нажимает кнопку звонка, но нам никто не открывает. И вдруг распахивается окно на втором этаже.
– Любимка! – кричит старческим глуховатым прокуренным голосом седовласая женщина в узбекской тюбетейке, высунувшись в окно чуть не по пояс. – Идите с черного хода!
– Это тетя Варя, – объясняет мне мама.
Мы обходим дом и видим с задней его стороны открытую дверь. Поднимаемся по крутой лесенке на второй этаж и оказываемся в коммунальной кухне…
Тетя Варя, Варвара Дмитриевна, – сестра моей бабушки. А бабушка больна и уже не может нас встретить. Муж Варвары Дмитриевны – Борис Яковлевич Гринберг, для мамы он «дядя Боря», – тоже суетится, встречая нас.
Потом я узнаю от мамы, что чета Гринбергов в ее детстве подвергалась арестам, по дому шастали жандармы, ведя обыск. Тетя Варя и дядя Боря были социал-демократами, но перед 1917 годом вдруг как-то прекратили свою политическую деятельность. Хватило ума!
Это я догадаюсь потом, через много лет, когда пойму что-то в истории своей страны. Они были меньшевиками и после победы «ленинцев» в партии поняли, что нужно уходить в сторону, что добром дело не кончится. И как в воду глядели! Сколько их сотоварищей по революционной борьбе отправилось по лагерям необъятного ГУЛАГа и сгинуло там! А их так никто и не тронул: видимо, самое главное для участвующих в политической деятельности – вовремя уйти со сцены!..
Еще из маминых – и, значит, моих – родственников в доме живут моя бабушка, которую я уже упомянул раньше, и младший мамин брат Михаил Иннокентьевич, но он в момент нашего появления в институте, где преподает теоретическую механику.
А кроме родственников здесь жили еще две семьи. Комна ту, дверь которой открывалась прямо в кухню, занимала женщина-портниха с дочкой, моей ровесницей. А в глубине коридора была еще одна дверь, за которой жила чета работников Наркомзема, так называлось тогда министерство сельского хозяйства. А когда-то здесь был чей-то кабинет – наверное, моего деда. После 1917 года семью Есиповых уплотнили, так это называлось в революционные и постреволюционные годы. Причем не только уплотнили на втором этаже, но и весь первый этаж отошел к новым жильцам. И родовое гнездо моих предков превратилось в обычную советскую коммуналку.