— Для бесконечности ведь все едино: что галактика, что атом. Может, атом тоже галактика, и в ней на каких-то орбитах тоже крутятся планеты, и на некоторых «планетах» живут какие-то людишки, которые размножаются, воюют, глядят на звездное небо и охраняют, то есть губят, окружающую среду. А наша галактика, может, пылинка на складном ноже какого-нибудь юного балбеса, который направляется к своей возлюбленной. И вообще не надо думать о бесконечности. И не надо спорить с оружием в руках, доказывая друг другу, какое движение — левостороннее или правостороннее — лучше и кому надо снимать шляпу первым — мужчине или женщине. Самое лучшее — принимать все как сложилось и стараться жить по возможности спокойно. Подозреваю, «учителя человечества», всякие там Платоны и Аристотели, выдумывали свои «философии» только для того, чтоб самим жить спокойно и безбедно. Глядя, как людишки воспринимают их умственную игру всерьез, они наверняка посмеивались в свои роскошные бороды. И вообще чем меньше знаешь, тем крепче спишь.
— А что говорит Виктор по поводу ваших суждений? — спросил тогда Ирженин.
— Да в них нет ничего моего. Впрочем, всякая философия — компиляция. А что касается Витьки, то он меня особенно и не слушает. Видимо, считает, что человек, который читает газеты от доски до доски и смотрит все футбольные и хоккейные матчи, просто болван.
После этого нечаянного разговора Ирженин и отложил все «мировоззренческие» вопросы на потом.
Впрочем, он думал о своем будущем учительстве.
Возвращаясь с работы в Москву, он немедленно освобождался от атрибутов пришельца из другого мира. Никогда не позволял себе ходить по Москве в бакарях или унтах, даже в самые сильные морозы. Не привозил с Севера шкур, рогов, идолов. Он вспоминал своего «учителя» Струнина, который разбился. Струнин окружил себя в Москве предметами «иного мира», но на материке гляделись они — и тут Росанов прав — мертво и нелепо, как чучела зверей, траченные молью. Ирженин считал, что на материке должен быть как все. И даже видел в этом какой-то шик. В Москве он был просто обеспеченным студентом. И многие считали, что он ездит на папиной машине и сорит папиными деньгами. И он поддерживал такое мнение о себе, считая излишним говорить кому бы то ни было о том, что его отец погиб смертью храбрых в сорок втором году. Он потешался над бородатыми «героями-полярниками», «рыцарями ледового воинства», которые идут в унтах по апрельским московским лужам с хлопающей по колену планшеткой.
Как-то, прочитав один из рассказов, записанных Росановым с его слов, подумал:
«Идеальный учитель — это старик Одиссей, герой, который рассказывает о своих странствиях. И одновременно в ненавязчивой форме преподносит то, что нужно по программе».
С некоторых пор он стая снимать копии с рассказов, записанных Росановым (сам он к «писательству» не имел склонности). Потом к рассказам стал делать комментарии: «Рассказы для детей — комментарии для себя».
Итак, Ирженин шел к Росанову, чтоб поговорить о Маше.
Ему хотелось ясности.
Он вспомнил начало подмосковного лета, старый деревянный дом, темные ели и березы, видные из окна. Был пруд, угадываемый за деревьями только при солнце: в зелени начинали мигать искры. И несколько раз на дню запевали лягушки. И еще жил где-то поблизости, у самой воды, голубой, светящийся зимородок. Вспомнились светлые в лучах невидимого за деревьями вечернего солнца поляны и паутина — серебряные нити в сумраке деревьев. Вспомнилась ночь, насекомые под абажурами, запах сирени, губчатой и серой под луной. И вдруг как порождение всего этого благолепия возникла Маша. Как она здесь очутилась? Почему? Может, и в самом деле от светлых полян, от пруда за деревьями, от луны и сирени? О в не спросил ее, почему она здесь, не желая разочаровываться простотой истины.
И что бы он тогда ни делал, что бы ни говорил, она отгораживалась блестящим спокойствием и пустыми словами. Он хотел как-то выманить ее — ни малейшей лазейки.
«А может, я все выдумал? — думал он. — Ну и пусть выдумал. Надо жить так, будто необходимость нравственных правил, законов чести и существования высшей любви доказаны математически».
А после пурги он вдруг ясно осознал зыбкость человеческого существования и понял, что человек не может быть один.
На всякий случай приведем очень короткий рассказ Ирженина о пурге, записанный с его слов Росановым.
Этот рассказ не имеет прямого отношения к нашему повествованию, по во лишен поучительности и объясняет, отчего у Ирженина отморожены уши.
«Задуло. Скорость ветра тридцать четыре метра, и мороз тридцать четыре. Эту цифру я запомню, наверное, на всю жизнь, такое даже здесь случается редко. Обычно в пургу теплеет, но, чтоб ветер и мороз, такого, поди, и «старожилы» не помнят. Вот я зубоскалю, но тогда мне было не до смеха. И эту, и подобные истории приятно рассказывать и слушать у калорифера где-нибудь в летной гостинице или на худой конец в помещении ИАС[3]
на аэродроме и когда у тебя у самого уши не отморожены.