Кошкарев не понимает, что весь его реформаторский пыл совершенная пустяковина, пока он сам остается душевладельцем.
А между тем, – продолжает Переверзев, – дорасти Кошкарев до отрицания душевладения, он сделался бы истинным и ярым бойцом за раскрепощение русского общества, он, верно, сделался бы революционером, бунтарем, неугомонным организатором и апостолом всеразрушения вроде Бакунина…[915]
В «рассудительном небокоптителе» Костанжогло Переверзеву видятся черты Сторченко, Довгочхуна, Собакевича, Плюшкина, Сквозника-Дмухановского («Ревизор»)[916]
. К последнему типу «комбинированных небокоптителей», которые преобладают во втором томе, он относит Бетрищева («отголосок» Собакевича и Манилова, но «как характер не удался») и самого Чичикова[917].Андрей Белый, демонстрируя в монографии 1934 года умеренно социологический подход, который не был присущ его более ранним гоголевским статьям («…две России правильно ощутил Гоголь; одна – гибнет; другая восходит»[918]
), выделяет среди персонажей второго тома как особую касту спасителей «падающей России» (Муразов, Костанжогло, генерал-губернатор). Впрочем, последнего он неприязненно называет «куклой Муразова» и вообще ставит под сомнение, словно противореча себе, акт спасения России:Генерал-губернатор Россию спасает от Чичикова; Муразов спасает Чичикова от генерал-губернатора; генерал-губернатор же – с благодарностью кланяется. Что за чепуха![919]
Так и в «смутном» спасителе России Костанжогло, который одновременно – «
…говорят: Костанжогло-де, как тип, не удался; он ярко удался: чудовищностью; неудача Гоголя с Костанжогло в том, что яркое чудовище бьет Гоголя наповал, выдавая убогость тенденции[920]
.В конструируемом критиком своеобразном генеалогическом древе, где персонажи второго тома встраиваются в систему как собственно гоголевских персонажей, так и деятелей русской истории, Костанжогло предстает как потомок Колдуна (Копряна) из «Страшной мести» и грека Петромихали (их объединяет признак инородства), а также Плюшкина из первого тома поэмы. Чичиков же, «
Из персонажей второго тома внимание критики советского периода, пожалуй, наиболее привлекал Тентетников – «прекраснодушный и безвольный мечтатель», мечтающий о просвещенном переустройстве крепостнических порядков[921]
, «небокоптитель», человек «жидкой души, безвольный, дряблый, бездеятельный, духовно немощный», а вместе с тем «умный и образованный, либерально настроенный, пугающий соседей своим вольномыслием», что напоминает тип Онегина и отчасти предваряет Обломова[922]. Начатое уже Д. Н. Овсянико-Куликовским встраивание Тентетникова в галерею героев русской литературы (а оно далеко не всегда оборачивалось в пользу гоголевского персонажа) и решение тем самым одного из наиболее кардинальных вопросов русской литературы об аксиологии бездеятельности превратилось во второй половине ХX века в одно из общих мест исследований о втором томе:…образ «увальня, лежебоки, байбака» <…> с колебаниями его душевной жизни занял бы, вероятно, еще более видное место в ряду образов русской литературы, <…> если бы самый образ не был заслонен родственным ему образом Обломова (оба образа создавались одновременно и независимо друг от друга)[923]
.Наконец, обратим внимание еще на одну тенденцию: инородство героя, коль скоро речь заходит об «идеальном хозяине»[924]
Костанжогло, в образе которого «обнаруживает себя во втором томе поэмы» «заблудившаяся мысль» Гоголя (выражение В. Г. Короленко), нередко оборачивается дурным против него свидетельством.