– Так, может, с этого и стоило начинать! – закричала мама, резко обернувшись. – Ну давай, скажи это, Оттавия Сельваджо или Оттавия Бенш, как тебя там теперь? Скажи, что я тебя всему научила. Потому что это правда. Я мечтала о тебе. Ждала тебя. Вынашивала в своем животе. Ради тебя я пожертвовала целыми месяцами своей юности. Я произвела тебя на свет, рискуя собственной жизнью. Когда ты родилась, все вокруг зашумели и забегали, они унесли тебя всего через несколько секунд после твоего рождения, а я осталась одна, лежа с раздвинутыми ногами в холодной комнате. Никто не говорил мне, все ли с тобой в порядке, я не видела тебя целых четыре часа. Но я пережила и это. Когда я вернулась домой, от перенапряжения у меня разошлись швы. Я кормила тебя грудью, укачивала на руках, весь первый год твоей жизни не спала вообще, тебя было невозможно усыпить, но, знаешь ли, я продолжала с тобой возиться, я тебя не бросала. Одевала, умывала тебя, нянчилась с тобой. Ты, если помнишь, была моим первым ребенком, я носила тебя с собой повсюду, тебе не было еще и шести недель, когда я часами гуляла с тобой, прижимая тебя к груди, разговаривала с тобой, показывала и называла тебе все римские улицы, чтобы потом ты всегда могла найти дорогу домой. Я не говорила, что в безопасности ты будешь только дома, да и не думала так. Я показала тебе мир, показала, как по-разному можно познавать его. Я никогда не говорила, что ты мне принадлежишь, что ты вообще кому-нибудь или чему-нибудь принадлежишь. Я показывала тебе фотографии китов и цветущие яблони, утирала тебе слезы, водила к врачу, готовила попкорн, шила наряды твоим куклам, я научила тебя свистеть, я строила кукольные домики, подстригала тебе волосы, заплетала косички и делала пучки, я делала все, что ты хотела, разрешала тебе петь в машине во все горло, разбивать мои любимые вещи, хоть потом мне и приходилось сдерживать слезы, я оставляла тебе свободу, оставляла тебе выбор, я давала тебе пространство, давала тебе книги, я читала с тобой, учила тебя завязывать шнурки, держать осанку, вставлять тампоны, я позволяла тебе оскорблять меня в твои четырнадцать, потому что ты просто росла. Я научила тебя давать отпор отцу, мужчинам, всему миру. Оттавия, я научила тебя всему. Так чего тебе не хватило? Чего я тебе не дала? Ну скажи мне. Объясни мне, о чем ты сейчас говоришь.
Мы посмотрели друг на друга с презрением. Страшно признаться, но мне хотелось ее ударить. И тут она тихо прошептала:
– Я отдала тебе
Впервые я вдруг засомневалась в своем гневе, засомневалась в его законности. Я с детства думала, что мы сражаемся на равных. Думала, что я вправе на нее обижаться. Думала, что в целом я права. Рассказывая про нее, я всегда говорила о том, какой суровой, требовательной, резкой и невыносимой она была, но забывала упомянуть все остальное. Как она сидела на столешнице с книгой в руках: обезоруженная, уязвимая и поэтому непобедимая. Не получалось описать ее такой. Я стеснялась того, как сильно ее люблю, и, если о ней заходил разговор, принималась подшучивать с видом знатока, будто все про нее понимаю, хотя на самом деле даже не могла толком представить ее детство. Ферма, уход за скотиной, руки в крови, рассветы, роса, нехватка близости, свиная щетина, шершавая на ощупь, запах скошенной травы. Неразрешимые конфликты с ее братьями и сестрами, ее отчаянная привязанность к этой затерянной земле, ее вероломная мать, несдержанные обещания. Даже в восемьдесят лет бабушка оставалась озлобленной на весь мир. Я не слышала о ней от мамы ни одного доброго слова, а мамин отец умер, когда она была еще ребенком, поэтому я не знала, как подобает говорить с ней о родителях, возможно, даже сама мысль об этом казалась мне чем-то унизительным – как сюсюкаться с детьми при посторонних. Однажды кто-то задел Ливию, открывая дверь, и я ответила «Ничего страшного» еще до того, как взглянула на свою дочь и спросила, не больно ли ей. По мере того как старела моя мать, как взрослела я сама, я все больше замечала ту суровую резкость, которая иногда проскальзывала и у меня; мне казалось, что я непобедима, что могу обойтись почти без чего угодно. Мама сделала все, что могла, чтобы я стала по-настоящему сильной, и, должно быть, превзошла саму себя, раз теперь я осмеливалась говорить с ней в таком тоне – это с ней-то, моей мамой, единственной и неповторимой. Она не плакала, когда у матери отбирали детей. И прекрасно все понимала. Как-никак ее собственная дочь подалась в кулинары.