…Лосев собрался в комочек. Ему знакомо это ожидание: он ходил в атаки в Сталинграде, в Донских степях, пули трижды чиркали об него, теперь вот Молдавия — и с каждым разом было труднее, мучительнее отрываться от земли, выявляться из траншеи, открываться со всех сторон, быть видимым и уязвимым. Ему, привыкшему подстерегать зверя, таиться, видеть все, до рези в пустом желудке было это самое тяжелое на войне — подняться, принимать огонь в лицо, сознавать кожей, каждой клеткой, что в тебя метят попасть все, кто сидит в укрытиях и сажает тебя на мушку. Снаряды — в тебя, железный дождь — в тебя, а ты самый что ни на есть телесный, прошиваемый, пробиваемый, и хватит осколка со спичечную головку, чтобы проткнуть тебя насквозь. Страх, его иголочки пронизывают щуплое тело Лосева. Усы его, как у Тараса Бульбы, еще больше обвисли, сузившиеся карие глаза смотрят в одну точку из-под каски — словно он сосредоточен на кустике травы, который перед ним рос и по которому ползла божья коровка.
Лосев боролся со страхом. По опыту он знал — надо не отвлекаться посторонним… Надо скорей найти одного, самого опасного немца глазами, тогда, увиденный, он не будет страшен, тогда ты его поймешь, и осилишь духом, и будешь преследовать, играть с ним в меткость и быстроту, и эта игра захватит тебя, и страх пропадет, уйдет из души, а придет сознание тяжелой работы, которую надо выполнить аккуратно н во что бы то ни стало.
Но, паря, пока это придет, намучаешься изрядно и надумаешься вволю! Лосеву чудилось, что он один должен встать и пойти на пулеметы, сквозь разрывы снарядов, по заминированному склону, через три ряда колючей проволоки, в окопы. Пули летят в зрачки, в душу. Их рой, а ты один. Спина холодеет, нога ватные, чужие вросли в землю, и надо справиться — вытянуть их. «Только бы не сбиться, устоять, не дать себе очуметь. Держись, Захар Никифорович! Прости, жена Дарья, ежели что не так было… А ты, Степан Иванович, тестюшка мой, поддержи молитвой, да гляди в оба, чтоб я не тае… Помню твой наказ и исполню, однако».
Лосев повернул голову вправо, и взгляд его ухватистых глаз из скопища касок, гимнастерок, противогазовых сумок, вещмешков, автоматов, штыков выхватил фигуру взводного. «Землячок…» И невольно рука потянулась к шраму на горле. «Ну, паря… Подыши немного, — Эта мысль засела в его стриженой ушастой голове. — Для тебя у хрипа пуль да осколков хватит. Живой-то меня волчьей хваткой возьмешь. Господи всесильный, помоги. Устрой, как оно бы лучше для меня сталось: у меня ж мал мала меньше…»
Ракета взлетела вовремя, когда силы старого солдата в ожидания рокового, неминучего могли вот-вот пойти на убыль, а страх липко гулял по лопаткам, — тут она, ракета.
— Надо идти, язви его душу, — прошептал, и что-то потянуло его из траншеи наверх, какая-то сжатая едва не излома пружина начала разжиматься, чтобы выкинуть его на открытое место навстречу железной смерти, мечущейся в поисках ничем не провинившегося перед ней седого солдата.
Когда Лосев в увидел в дымной вышине красную ракету, он тяжело завозился, прокашлялся пересохшим горлом. Поправив каску, мысленно перекрестился, прошептал слова заклинания, вздохнул, повторил «Надо идти», — и полез на бруствер, держа винтовку выше, чтоб, не дай бог, в затвор или ствол не попала крошка земли. Сутулый, он встал с колен, глотнул воздуха полной грудью, вытер холодный пот со лба и, взяв штык наперевес, косолапя, торопливо засеменил за взводом по густой до пояса траве, отяжелевшей обильной белой росой, в туман, который Лосева скрыл до самых плеч, так что казалось, он пустился вплавь через тихий плес. И густо высыпавшая из окопов пехота тоже вся вошла в серую вату молочного тумана: видны были только головы да кое у кого, повыше, плечи, да кое-где жала штыков. Шла плотными, нестрогими, разорванными цепями, волна за волной.
Матвей понял, что наступил миг атаки, когда ракета еще не успела распуститься бордовым цветком в дыму, а лишь набирала высоту.