В тот поздний зимний вечер Серафим устало перешагнул через порог, прислонил к стене ружье. Придерживаясь рукой за косяк двери, заглянул в комнату; рядом с люлькой стояла Настя. Держась руками за край деревянной коробки, вытянувшись на цыпочках, она завороженно смотрела на крепко спавшего братика.
— Прасковья! — рявкнул Серафим.
Жена выскочила из-за печи с ухватом, которым только что подхватила горшок с кусками медвежатины. Испуганно уставилась на мужа.
— Ты что, курва, подпускаешь свою поганку к дитя? Ты глянь на ее морду, она как ведьма злобится. Она ж ему глазенки расковыряет… так твою…
Серафим рванул из рук дочери длинные, зачерневшие от старой ржавчины ножницы, кинул их к порогу. Не размахиваясь, коротко ткнул жену кулаком в лицо. Прасковья отшатнулась, упала на лавку. Серафим, дико рыча, бил до тех пор, пока не выдохся. Дрожащей рукой налил в кружку самогона, двумя глотками выпил до дна, кинул кружку в Прасковью, которая ползком пыталась добраться до постели.
— Задушу как евражку, если волосик падет с мальца!
Проснулся Серафим на следующий день к вечеру. Долго умывался, пока не кончилась вода.
— Прасковья! Подай воды, не видишь пусто, — Серафим грохнул железной крышкой по рукомойнику. Подождал. Подошел к занавеске, рванул в сторону. Прасковья лежала не раздетая, на спине, сжав на груди исхудалые руки, густо покрытые синими прожилками вздутых вен, и молча смотрела в потолок. Вся правая сторона ее лица вздулась кроваво-синим подтеком. Левый глаз заплыл, правый еле виднелся из-под кровоточащей брови.
Тьфу ты, зараза! — злобно плюнул Серафим, схватил рюкзак, сунул под мышку ружье, полушубок, сдернул с гвоздя на стоне шапку и выскочил на улицу.
Холодный поток из открытой двери густым облаком прокатился по полу. Прасковья медленно поднялась и, кряхтя, поплелась через комнату. С трудом прикрыла тяжелую дверь, опираясь на нее, долго смотрела в угол, где тускло мерцала лампадка, подошла к иконам, упала на колени.
— Матушка-заступница! Ослобони ты меня, грешницу, от мук тяжких. Уйми ты сатану таежную! Образумь ты ирода проклятого!
Прасковья подняла лицо, залитое слезами, и зрячим правым глазом посмотрела на икону. Слова молитвы застряли у нее в горле. Икона стояла оголенная, в одной деревянной рамке, без серебристого оклада. Прасковья заглянула за печь. Настя стояла на коленях, как обычно с ножницами в руках. Напротив нее на табуретке лежали листки серебристой фольги, из которой девочка что-то вырезала для большой тряпичной куклы.
— Ты… ты… — задохнувшись, пробормотала Прасковья, опускаясь на пол рядом с дочерью. — Ты что ж сотворила?!
Она сгребла фольгу с табуретки, рассыпала по полу, дрожащими руками пытаясь соединить мелко изрезанные полоски в прежнюю ленту, что окаймляла икону.
— Господи! Да что же это деется! Неужто мало мне муки, что несу я всю жизнь. Ты ж, змееныш, небо прогневала! Святую мать грязными руками тронула! Новую кару небесную кличешь на мою голову!
Не помня себя от гнева и страха, Прасковья кинулась на дочь, схватила за волосы, стукнула головой о пол, куланами замолотила по хрупкому извивающемуся телу девочки. Настя не плакала, не обращая внимания на удары, она тянулась худенькими ручонками к полоскам фольги, сгребала их под себя. Обезумевшая мать в исступлении завыла, схватила ножницы, принялась яростно колоть острыми концами пальцы дочери.
— Не от бога ты — от сатаны! Вот тебе! Вот тебе, ведьма!
Кровь горячими струйками брызнула на руки, на грудь девочки, алые капельки густо рассыпались по блестящей поверхности фольги. Девочка вскочила, визжа от боли, кинулась к двери, размахивая ручонками, залитыми кровью.
На второй день Прасковья стащила дочь с печи.
— Чего не жрешь? Иди к столу.
Девочка не удержалась на ногах, присела на скамью. Головка ее склонилась на грудь. На худенькой шее острыми бугорками выступали хрящи, обтянутые тонкой пунцовой кожей. Настя: хотела прижать руки к груди, но сил удержать их не хватило, и они упали вниз на колени, Прасковья взглянула и обомлела — пальцы обеих рук распухли, кисти напоминали кровавое месиво, кожа кое-где была черно-синей.
Верхом на лошади Прасковья отвезла дочь на прииск, до вечера сидела на завалинке под окном амбулатории. Стало темнеть, когда дверь приоткрылась, выглянула медсестра, поманила пальцем.
— Плохи дела, мать! — закричал фельдшер, едва она вопила в комнату. — Поздно хватилась! Говори, что произошло!
Женщина молчала, глаза ее с немой мольбой смотрели на фельдшера.
— Я сделал все; что мог. Остальное не в моих силах. Боюсь, что заражение крови, — фельдшер подошел к окну, выглянул на улицу, — Придется срочно отправлять в больницу. Сейчас подойдет машина.
…Серафим не пустил жену за дочерью в районную больницу: после долгой простудной болезни медленно поправлялся сын. Утром Серафим тронул пальцем щеку Павлика — высокая температура спала. Вечером отправился верхом на лошади в Усть-Омчуг.