Прошёл месяц, прежде чем она получила известие от него, да и то всего лишь пару строчек, нацарапанных на армейской открытке где-то во Франции; и говорилось в них всего лишь, что с ним всё в порядке. Это был всего лишь шёпот из тёмной пещеры этих дней, в которую ушёл Юэн, и всё же он исцелил жгучую агонизирующую боль в её мозгу, терзавшую её в первые недели. Им уже не быть прежними, но когда-нибудь он вернется к ней, помешательство их забудется, вернётся к ней, и к молодому Юэну, и к Блавири, когда закончится Война, они накрепко всё позабудут, заняв себя разными хлопотами в новые дни, в новые зимы и вёсны, между ними больше никогда не будет огня и радости, но будут всё те же неизбывные крестьянские труды, в которых она теперь хоронила свои дни.
Ибо она топила себя в полевых работах, чтобы забыть всё, от зари до темна она почти не бывала в доме, в любую погоду, какую бы ни припасла страдная пора, бежала она по выкошенным полосам следом за жаткой, которой правил Джон Бригсон, и маленький Юэн бежал, смеясь, рядом с ней. Он думал, что она так веселится и играет, с проворством бесконечно связывая снопы, руки её стали как машины, неутомимые и быстрые, долгими часами не замирающие ни на миг, она вязала снопы так быстро, что, работая каждый вечер на час дольше – старый Бригсон помогал ей – она опять доходила до несжатых полос. Зерно и сияющие пустотелые стебли соломы оплетали узором её жизнь, её ночи и дни, она обычно доползала до постели и видела во сне бесконечные полосы хлебов, и руки будили её в ночи, не успокаиваясь даже во сне. Однажды она зашла в гостиную глянуть в зеркало и увидела, отчего в глазах старого Бригсона так часто мелькала жалость, она стала такой худющей, какой никогда ещё не бывала за всю жизнь, лицо осунулось, волосы, показалось ей, утратили блеск, глаза стали мутными и безропотными, без зрачков, как у коровы.
Так, измученная болью и одуревшая, обратилась она к земле, ближе к ней самой и к её запаху, доброй, какой доброй была эта земля, она не накидывалась и не рвала тебе сердце, с землей можно было жить в мире, если отдавать ей сердце и руки, ухаживать за ней и обратиться в её раба, неистово дикой была она и деспотичной, но не жестокой. И частенько по вечерам, когда она вязала снопы и неподалеку работал старый Джон Бригсон, стал являться ей призрак радости, она трудилась под восходящей луной, пока вечерняя роса не опускалась сверкающими каплями на Кинрадди, над полями свистели ночные птицы, так тихо, так тихо, умаляя боль в её теле, боль в её сердце, зарождённую этой жатвой и страдой.
И потом в Блавири наведался Длинный Роб с Мельницы. Он пришел однажды утром, когда они уже взялись за то поле, что было по второму разу засеяно овсом, прошёл через двор и вошёл в кухню, высокий и жилистый, как всегда, лицо у него поправилось, и глаза стали прежними, и он воскликнул
Роб пришёл помочь, самому ему жать было нечего; и когда Крис сказала, нет, он не должен оставлять без присмотра Мельницу, он блеснул глазами и мотнул головой. И Крис поняла, что терять ему было особо нечего, люди и раньше-то к нему переменились, а теперь и вовсе отвернулись, ни один не пригнал телегу зерна на Мельницу с тех пор, как Длинный Роб вернулся домой. Ему нечем было заняться, кроме как болтаться с усадьбы на усадьбу и высматривать на дороге заказчика, который так и не появлялся; а если сейчас кто и заявится, то вполне себе может и подождать, а он ушёл вязать снопы в Блавири.
Так что эти двое отправились на поле, молодой Юэн шёл с ними, и они вместе вязали и складывали снопы, хлеб уродился просто невиданный, Крис казалось, что Роб был как всегда весел. Но иногда взгляд его начинал блуждать по холмам, как у человека, высматривающего что-то, чего ему отчаянно не хотелось увидеть, и на голубовато-серые, как сталь, глаза его набегала тень сумрачного немого вопроса. Может, ему вспоминалась тюрьма и пережитые там мучения, он никогда не говорил об этом, и никогда ни слова не обронил о Войне, Крис тоже об этом молчала всё время, что они вязали снопы на засеянном по второму разу поле. Чудно, прежде она его толком и не знала, Длинного Роба с Мельницы, странноватого, да еще и атеиста; он был всего лишь мельником с блестящими глазами, со своим пением по утрам и свистом по вечерам, с историями про лошадей, которые он мог рассказывать бесконечно, пока голова у тебя не шла кругом. Теперь же ей казалось, что она знала его всегда и до странного близко, непонятное чувство охватило её, она как будто смущалась, сидя в тот вечер рядом с ним за ужином, пока он разговаривал со старым Бригсоном. При свете лампы тюремная бледность проступила под коричневой солнечного загара, и она увидела его руку рядом со своей, худую и сильную, руку мельника, привыкшую укрощать лошадей.