Остальных членов группы Фаренгейта, когда они приехали сюда через пару дней, тоже приютили в Надеждинском, предварительно приказав сдать оружие. Кто-то, отказался это сделать. Как рассказала Ира, эти кто-то просто взяли, сели в тачки и отправились дальше по дороге. Ещё она рассказала, что всех их — новоприбывших — водили на встречу с мэром. Что он им представился и, в общем-то, показался вполне себе славным мужиком, который знает, что делает. Я выпытывал у неё подробности, но она была немногословна. Её глаза… Чем больше я на неё смотрел, тем сильнее уже тогда убеждался, что что-то с ней не так. Что она не просто разбита и опустошена горем утраты родных, а что будто бы всё ещё глубже и ещё хуже. Но я не знал, что ей такого сказать, чтобы хотя бы на секунду увидеть в её взгляде жизнь.
Шли дни. Ира приносила мне всё, что я просил, а просил я в основном книги. Лежать в палате было скучно. Когда я отошёл от ужасов пережитого, постоянных ночных кошмаров и чувства подкрадывающейся опасности, я наконец ощутил её: старую-добрую скуку. Скука была артефактом того старого забытого мира, и этот артефакт я, наконец, отыскал. Я скучал и просил её приносить мне что-нибудь почитать: что-нибудь, что она найдёт в их новом доме или где-нибудь ещё. И она приносила. На второй неделе в больнице я вспомнил про свой дневник и, окрылённый, хотел было попросить её принести его мне. Но потом я вспомнил про то, что написал на его последней странице тогда, в полупьяном бреду, на заправке. И понял, что не хочу, чтобы она ненароком прочитала в дневнике мои рассуждения о том, была ли жива её мать, когда я бросил её там, в перевёрнутой машине, или она уже была мертва. Конечно, тогда, когда я думал, что умираю, я рассказал ей про дневник, и она, само собой, уже могла его прочесть. Но вдруг не прочла? Вдруг она просто забыла про него, и мне не стоит лишний раз ей о нём напоминать? В общем, дневник я у неё тогда так и не попросил.
Нога в конце концов пришла в норму, и отнимать её не пришлось. Когда женщина в белом сказала мне об этом, я выдохнул с облегчением. То было на третьей неделе после прибытия, и на четвёртой я уже окончательно пошёл на поправку. Последние три дня в палате были самыми сложными. Я чувствовал себя абсолютно здоровым и готов был уже выйти наружу, но за каким-то чёртом этой самой женщине надо было понаблюдать меня до воскресенья. Зачем? Какой в этом был смысл? Я так и не понял. Но послушно просидел взаперти до вчерашнего дня — до тринадцатого числа.