Почему так? Да потому, что, пока нас просвещали насчет всемирно-исторического значения нашей победы, мы все, держась друг за друга, неотступно следили за долгими и тщетными стараниями Яши, тоже с трудом координирующего движения, залезть на крышу стоящего рядом пульмана. А когда ему это в конце концов удалось, после того как он дважды едва не сорвался с металлической лесенки, мы в довершение стали свидетелями, как Яшу безвольно мотает по вагонной крыше из стороны в сторону и он одной рукой тщится поднести видоискатель к глазу, а другой норовит для устойчивости ухватиться за проходящий над вагоном провод и раз за разом промахивается. Его счастье, ведь провод под током высокого напряжения, он - для электровозов. И объяснить это Яше, не прерывая пафосной речи оратора, никак не удается. Вряд ли этот сюрреалистический танец на крыше кончился бы добром, если бы Яша вдруг почему-то не охладел к своей затее и не стал неловко слезать на землю.
А еще через неделю началась отправка на Дальний Восток. Наш поезд стоял среди отходящих один за другим воинских эшелонов, и мы поневоле стали нескромными свидетелями массового паломничества ярославских женщин, спешащих - кто стыдливо, поодиночке, а кто и не таясь, шумными группами, даже толпами -сюда, на подъездные пути, чтобы напоследок хоть еще разок взглянуть на своего любезного и попрощаться с ним. И каждая с гостинцами: кто со сменой бельишка уже убитого мужа, кто с теплыми портяночками, а кто и с новенькими хромовыми сапожками. И уж обязательно - с какой-нибудь снедью, да и с бутылкой тоже. И сколько же слез было пролито на тех подъездных путях при расставании!..
- Плач Ярославен, - задумчиво произнес как-то Паша Шубин, когда за окном с соседнего пути вот-вот должен был отправиться очередной состав, и возле каждой теплушки стояло по нескольку зареванных женщин.
А еще через пару дней двинулись и мы.
О великой переброске войск на Дальний Восток следовало бы рассказать особо. О том, как конспирировались эти перемещения мощных, отнюдь не ограниченных контингентов. Как в целях секретности было приказано переобмундировать высший командный состав и какие возникали дрязги, когда на время пути генерал-майоров превращали в майоров, а генерал-лейтенантов - в лейтенантов, и в силу этого они номинально менялись старшинством. И как любой вражеский разведчик с легкостью мог определить по характеру трофейных грузов, заполнявших эшелоны - по фаянсовым ваннам, симментальским коровам и хроматическим аккордеонам, видневшимся за отодвинутыми дверями теплушек,- из какого европейского региона перебрасывается данная часть. И как на крупных станциях Миша Эдель надевал свою кавказскую бурку и величественно прогуливался по перрону, позволяя местным жителям молитвенно смотреть на себя, почему-то неизменно принимаемого за Рокоссовского.
И с каким еще доселе неизведанным чувством мы ехали на новую войну, заранее зная, что на этот раз мы сами начнем ее.
И как нам, несмотря ни на что - негоже ведь испытывать судьбу дважды, - все было интересно.
Мы были еще молоды.
Вся Россия проплывала за окном...
11
Вчера меня опять спросили о самом страшном на войне.
Разумеется, страшного за четыре года было вдоволь. Чего-чего, а ужасов хватало. Наверно, каждому фронтовику найдется, что вспомнить. У меня же в памяти отчетливее всего запечатлелось два эпизода, причем настолько отчетливо, что нечто подобное порой снится мне по сию пору, снова и снова переворачивая душу.
Один из таких эпизодов относится к самому началу войны, и я уже вскользь упоминал о нем. Это - когда на вторые сутки окружения мы, трое ополченцев, лунной октябрьской ночью сорок первого года пересекали поле недавнего боя, усеянное трупами и распростертыми на холодной земле ранеными, в большинстве своем совершенно беспомощными, тяжко стонущими, агонизирующими. Точнее сказать, это было даже не поле боя, а скорее поле истребления. По словам несчастных, днем их отступающая часть наткнулась здесь на танковую засаду гитлеровцев, которые вовсе не были расположены обременять себя пленными и долго забавлялись, гоняясь за нашими бросившимися врассыпную бойцами, стараясь никого не упустить, расстреливая их из пулеметов и давя гусеницами.
Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая нас троих, неопытных в военном деле интеллигентов, оглушенных военной катастрофой, голодных, потерянных, изнемогающих, двух евреев и армянина, безнадежно бредущих куда-то на восток и вот волею судеб попавших на это поле смерти. Видеть все это, ходить среди страдальцев, испытывающих адские муки, и не иметь возможности не только спасти, но хоть как-то облегчить их участь,- что может быть ужаснее! Тогда я впервые осознал, что обреченность на бездействие в подобных обстоятельствах разрушительна для сознания.