Маяковский был выхвачен из темноты прицельно направленным лучом яркого света, в котором множество раз описанные потом металлические подковки на торчащих из гроба толстых подошвах заморских башмаков сверкнули и для меня. Я отошел в сторонку и оттуда, из полумрака, с удивлением смотрел на лежащего Маяковского. Мертвого!.. Думая о непостижимости случившегося, я не сразу заметил, что у гроба тем временем выставили почетный караул, причем в ногах у покойного стоял впервые мной тогда увиденный Пастернак в паре с моим Изей. И это тоже выглядело как-то нереально, даже можно сказать, несерьезно. Но писателей было так мало, что Изю, случайного здесь человека, попросили принять участие в церемонии.
Зато в день похорон, когда мы с Изей, удрав с работы, опять явились в ФОСП, нас не пустили даже во двор, уже до отказа запруженный людьми. А к закрытым воротам с обоих концов улицы подходили все новые и новые толпы людей, желающих проститься с Маяковским. Убедившись в тщетности наших попыток проникнуть за ворота, мы с трудом выбрались из этого людского скопища, обогнули смежные дома и через Кудринку вышли на улицу Герцена. Там не без труда перелезли через прилегающий к зданию ФОСПа глухой, но не высокий каменный забор и к выносу гроба заняли позицию во дворе, невдалеке от заменявшей катафалк обтянутой кумачом и крепом полуторки, в кузове которой по углам стояли молодые ребята из «бригады Маяковского».
Когда гроб водрузили на машину, за руль сел Михаил Кольцов. В стоявшее за полуторкой «рено» самого Маяковского сели Брики. Траурный кортеж медленно выехал за ограду и двинулся вниз по Воровского, заполонив почти из конца в конец всю улицу.
Я шел за гробом Маяковского до самого крематория, где к тому времени еще никогда не был. То ли потому, что вокруг меня тогда почти не умирали, то ли потому, что крематорий лишь недавно построили. Но и тут за ворота пускали далеко не всех, и я не попал. Изю своего я давно потерял в толпе и возвращался домой один. У меня было достаточно времени, чтобы в трамвае заново обдумать происшедшее. И вообще мне кажется, что те дни значительно продвинули мое понимание жизни в сторону неизбежности ее трагических противоречий и необходимости примирения с этой невеселой константой бытия. И так уж у меня с тех пор повелось, что день смерти Маяковского я считаю датой своего духовного совершеннолетия.
А тридцать лет спустя я шел за гробом другого великого русского поэта - Бориса Пастернака. И тоже думал о том, что значил он в моей жизни. Как много в нас, его современниках, и в нашей поэтической культуре от его жизнечувствия, какие неведомые прежде возможности художественного постижения мира он в нас вложил. В сущности, думал я, вся моя зрелая жизнь прошла под знаком Пастернаковой художественной мысли.
Тот день начался с раннего звонка моего друга Апта, известного переводчика Томаса Манна. Он рассказал, что у пригородных касс Киевского вокзала время от времени появляется рукописное объявление, извещающее граждан о том, что сегодня в таком-то часу в Переделкине хоронят Пастернака. И хотя чья-то злобная рука этот плакатик упорно срывает, но такой же на его месте вскоре появляется снова. Дело в том, что официальное траурное объявление, опубликованное накануне в «Вечерней Москве» и извещавшее о кончине «члена Литфонда Бориса Леонидовича Пастернака», не содержало указания на время и место похорон. А тут - полная ясность.
Звонок Апта был продолжением наших вчерашних разговоров на эту тему с общими знакомыми. Трезвые головы настоятельно предостерегали от участия в похоронах, убежденно доказывая, что это как раз тот случай, когда каждый явившийся может ожидать крупных неприятностей, а уж на заметку-то его возьмут непременно. Что ж, предостережение звучало резонно, особенно применительно к моим обстоятельствам, о которых ни Апт, ни другие мои знакомые, конечно, не подозревали. И все же и я, и Апт решили ехать. Только я, как и в других подобных случаях, сославшись на какие-то житейские дела, могущие меня несколько задержать, предложил ехать порознь. Но, оказывается, Апт и сам хотел избежать всякой видимости «умышленного сговора» и «коллективных действий».
Удивительно все-таки, как многолетний административный гнет вырабатывал в людях самого различного опыта сходные навыки социального поведения. Двумя часами позже, уже стоя в длиннейшей очереди, несколькими витками заполонившей весь участок Пастернаковой дачи, я наблюдал непредумышленные проявления той же тенденции: люди, пожелавшие проститься с любимым поэтом и для того приехавшие сюда, в Переделкино, по двое, по трое, а то и большими группами, едва войдя за ограду, старались, словно предварительно условившись, продемонстрировать свою единичность, свою обособленность от других. Свою «отдельность». То есть, говоря военным языком, первым долгом стремились рассредоточиться.