Но всему есть конец, кончилось и следствие. Шепелевич возвратился к жене, сошедшей с ума во время его ареста. Брам отправлен к отцу. Заблоцкого взял на поручительство помещик велижского уезда Алексиано (сын греческого пирата, оказавшего важные услуги Орлову-Чесменскому в архипелаге и награжденного за то жалованным имением).
Энько, Чистяков и большинство участвовавших в следственной комиссии, а равно и все почти жители города, явно утверждали, что дело это кончится или ничем, или какими-нибудь пустяками. Глушков, Гамалея и особенно Васильев, напротив, говорили, что дело это очень важное и должно иметь дурные последствия для подсудимых. И они были правы. Столько шуму и столько издержек не могло же остаться без отыскания виновных; и, по конфирмации Николая Павловича Заблоцкий, Брам, Шанявский и Михайловский (люди молодые) приговорены в солдаты на Кавказ, Шепелевич же и Верниковский (пожилые) признаны ни в чем не повинными.
Заблоцкий в 1847 г. умер от холеры в Кульпах, будучи начальником тамошних соляных копей. Верниковский был потом директором Харьковской гимназии, я виделся с ним в Москве в 1852 г. Он тогда издавал свой перевод со шведского поэмы Тегнера «Фритьоф»[172]
.А Грибачев? Стараниями Волковой и послушного ей кн. Хованского он назначен учителем русского языка в каком-то уездном училище Гродненской или Киевской губернии. Чистосердечно и беспристрастно говоря, он был едва ли не лучшею из личностей, назначаемых тогда на подобные должности и набираемых большею частью из оказавшихся негодными по почерку полковых писарей или спившихся полицейских писцов. Уехал он из Витебска презираемый всеми. Сама распутная искусительница Лебедевская, нравственно убившая его, заявляла свое раскаяние в том, что допускала к себе такого как он негодяя.
Я не писал своей автобиографии, зная, что жизнь моя ни для кого не занимательна, а старался только вычислить те впечатления, которые врезались в моей памяти под влиянием окружавших обстоятельств. И все теперь это прошло и не может возвратиться!
Еще одно слово. Витебск – это Эльдорадо Белоруссии. Что же делалось окрест его, на то лучше ответит белорусская же поговорка:
Смоленск (1841–1860)
Когда подъезжаете к какому-нибудь уездному и даже по большей части губернских городов святой Руси, то что прежде вас поразит своей величиною, простором, прочностью, красотой и чуть-чуть некомфортом? – это тюрьма, представительница законности, правосудия и того порядка, про который мечтал еще Гостомысл, и который и теперь остается заветною целью всех наших хлопот, толков и стараний о страны, кажись, и великой, и обильной, а на деле – и тесной, и голодной.
Не то однако же окажется при первом взгляде на Смоленск, с какой стороны не подъезжали бы вы к нему. Сперва во всем своем величии бросится в глаза собор, как будто стоящий на высоком и широком, окаймленном башнями пьедестале стен, то сбегающих в овраги, то поднимающихся на холмы по волнистому берегу Днепра.
Много людей трудилось над постройкой этих стен, и твердо же они легли на избранном месте! Ни страшные пушки Наполеона с двудесятью язык, ни филистерские распоряжения немецкого барона Аша, ни юмористические фантазии комика Хмельницкого не тронули их с места на вершок даже, и только сделали их более драгоценными в глазах людей мыслящих.
Много народу копошилось около этих стен, особенно в начале XVIII и XIX веков, много его и легло здесь понапрасну, не принесши никакой пользы человечеству в его жизни на земле и нисколько не утучнивши даже бесплодную почву окрестностей. Сигизмунд III и Наполеон I не сделали ничего хорошего, даже косвенно, ни себе, ни другим, ни своим, ни чужим. «Суета сует и всяческая суета!» – невольно скажешь со вздохом, смотря на эти поломанные, измождённые и обрушивающиеся, а все-таки крепко стоящие и поражающие своею массивностью стены. Слабоумный Сигизмунд оставил после себя по крайней мере память – Королевскую крепость, но что же осталось от гениального Наполеона?