Первая, молодая и недурная лицом, была какою-то озлобленною ведьмою. Со всеми она ссорилась и заедалась, везде на этапах жаловалась и бессовестно взводила на других придуманные ею обвинения. Все чуждались ее и избегали всякого с нею сношения. За нее получил батогами, совершенно невинно, один молодой парень, не хотевший услужить ей в чемто, и пожилой уже поселянин, избранный партией в старосты. Только ребенка своего, девочку, она любила и берегла. Она была в услужении у какого-то сельского священника, и ее соблазнил сын этого священника, семинарист, приехавший на каникулы. Отец, узнавши про их связь, задал сынку на прощание порядочную порку, а ее подверг церковной епитимии. В отместку она подожгла ночью дом священника, и сожгла все село дотла.
– Да и допекла же я всем им, фу, как допекла! – говаривала она с видимым самовосхвалением.
Семейство молокан состояло из старика отца со старухою женою и двоих детей: сына 18-ти и дочери 14 или 15-летней. Это были тихие, смирные, молчаливые и, пожалуй, более угрюмые, недели обходительные люди, не насмешливые, не злословящие, мягкие и чистосердечные. Держались они всегда как-то в стороне, поодаль, не спрошенные не вступали ни с кем в разговоры, а спрошенные отвечали коротко и всегда ласково, даже когда другие нахально приставали к ним с целью вывести их из терпения. «Пусть себе и так, мы не оспариваем» – часто было их ответом на упреки, делаемые их обычаям и верованиям. Когда в разнокалиберной толпе поднимались споры, брань, и ругательства сыпались градом, старик обращался к детям: «Не слушайте вы этих сквернословий, они более оскверняют извергающего их, нежели того, к кому направлены». И дочь нежно взглядывала в лицо матери, а та отвечала ей, обнимая руками ее голову и целуя ее в лоб. Молодой парень только сосредотачивался и посматривал на отца и мать с сестрою каким-то ровным, спокойным и стойким взглядом. И сын, и дочь были походи лицом на мать, белокуры, красивы и здорово сложены. Оба они предупредительно прислуживали родителям, и получали от них за каждую прислугу «спасибо». Когда поджигательнице в дороге ребенок ушибся и заболел, то, трудно себе представить, с каким соболезнованием и попечительностью ухаживали за ним обе молоканки. Я всегда старался ближе поместиться к ним, и часто любовался их взаимными семейными отношениями. Они заметили это, и были со мною едва ли не ласковее, чем с прочими. Их переселяли на Амур. Коллега мой, Малинин, бывший семинарист, сын священника, отличившегося в борьбе с раскольниками, вздумал вступить в богословское прение с ними. Будучи слаб в этой отрасли человеческого знания, я не могу упомнить всего их спора, но конец его очень мне памятен. Послышалась площадная брань в соседней комнате, и старик, покачивая головою, сказал:
– Слышите? А ведь слово – зерно, и вот оно сеется, а что же может вырасти из него?
Малинин замолчал.
Был в нашей партии и полковой писарь, родом сибиряк, которому мы очень не нравились. Ему неловко было развернуться со своею образованностью и всеведением, и это его, по-видимому, сильно мучало. «Грубый народ, темный-с, никакого просвещения не приобрел» – говаривал он, обращаясь к нам и указывая глазами на предметы своего презрения, которых ему не удалось надуть каким-нибудь образом. У него были и карты, которые он держал за голенищами сапог, и бумажки с иголками, и грошевые зеркальца, и мыльца разные, и румяна для красоток, и даже неизвестно на что ртуть, закупоренная в гусиные перья. Он все покупал и все продавал и, зная свою родину, не давал промаха в коммерческих спекуляциях.
Под стать ему был другой, уже не молодой, здоровенно-геркулесовски сложенный экземпляр, не сибиряк, но знающий Сибирь едва ли не лучше всех сибиряков, вместе взятых, потому что он уже 8-й раз шел по направлению на восток по большому тракту. Торговки съестными припасами на всех почти этапах его узнавали. Только одна звала его Иваном, другая Прохором. Теперь он шел под именем Скрыпочки, про настоящее же его имя, верно, и сам он позабыл. Он постоянно собирал вокруг себя толпу зевак и повес, занимал ее самыми вздорными и несбыточными рассказами, и пользовался у одного хлебом, у другого молоком, у третьего – куском мясца, и был постоянно сыт и весел. Мотков находил в нем много народного юмора, и заслушивался его росказней.