— Вы знаете и я тоже, быстро сказал Александр Петрович, — у меня жена в блокаду умерла, внуки умерли, сыновья где-то по городом погибли. Некоторые говорят, что после этого вера приходит. А ко мне не пришла. Да и во что верить? В извечную мясорубку работу, которой мы могли наблюдать весь свой короткий век? Верить в то, что есть высший смысл в том, чтобы в боли родиться, в горести пожить и в страхе умереть? Нет, я многое передумал. Многое и веры у меня от этого больше не стало. Где этот высший смысл? Нет его.
— Понятно, — сказала Татьяна.
— А я к вам не просто так пришел, — каким-то старческим надрывным голосом сказал Александр Петрович, — всю войну пережил. Всю блокаду эту. А три недели назад врач на профосмотре заметил, что опухоль на горле у меня. А потом подтвердили, что рак. В моем возрасте оперировать нельзя. Да и я сам этого не хочу. Без операции три месяца проживешь, с операцией два. Так мне знакомый врач сказал. Какая принципиальная разница. Но я вспоминал, что осталось у меня. И как оказалось за всю уж более чем полувековую жизнь.
Татьяна с недоверием посмотрела на него.
— Да, — улыбнулся Александр Петрович, — так — то жизнь меня потрепала. Когда мы виделись в сорок первом мне аж сорок семь было. А выглядел как старик. Войны, голод и страх. Вот рецепт моей старости. Когда жизнь идет не туда и не так, она всегда заканчивается быстрее, чем должна бы. И многое, вроде было, и красных мы гоняли и били белых, и любовь была, и дети и их смерть была. А запомнились только те ваши эти слова в комнатке актива. Даже не стихи, а слова. А главное, что ничего мне уже никогда в жизни не запомниться. И я ничем этой жизни не запомнюсь.
Татьяна посмотрела на старичка:
— А вы о чем — нибудь жалеете?
— Да, — ответил Александр Петрович, — о том, что не стал инженером и не строил корабли как хотел. А стал чертежником и всю жизнь рисовал торпеды, которые должны были эти корабли топить.
Она усмехнулась:
— Мы так всю жизнь проживаем.
— Всю, — согласился Александр Петрович, — но поспешите. Иногда можно попытаться начать делать корабли. Они нужны для мирного времени. А оно рано или поздно наступит.
— Наступило, — поправила она.
— Наступит, — ответил Александр Петрович с грустной улыбкой страдальца.
74
Сначала в Ленинграде закрыли музей блокады. А страшный блокадный фонд раскидали по другим музеям. Которые блокадный фонд быстро растеряли.
Потом стали медленно давить на очевидцев. Татьяна это почувствовала до Ленинградского дела. Ее медленно вытеснили с радио, не звали на собрания и выступления на предприятиях. Сводить концы с концам позволяла стипендия Союза писателей и редкие переводы из национальных республик за издание ее детских стихов.
Почему это было так она не знала и не понимала. То, что ленинградцев заставят замолчать, оставят один на один со своими воспоминаниями и тем страшным знанием, накопленным за годы блокады, было понятно еще тогда когда не закончилась война. Не успели прорвать немецко-финскую блокаду, как жителей города стала душить блокада советской власти. Активнее стала работать цензура, больше стали «просто советовать» не писать полуправды, а тем более не думать о правде. Всем советским чиновникам, после блокады Татьяна не именовала их иначе, как чиновнички, хотелось правды по инструкциям ВКП (б).
Вчера она была на приеме, точнее была вызвана на примем в Радиокомитет к новой московской метле. Ей оказался Максим Вадимович, фамилию она не вспомнила, а запоминать не захотела. Он посмотрел на нее своими бесцветными глазами:
— Товарищ Бертольц, вы пишите хорошие стихи. Но ваши стихи слишком жестоки для мирного времени. Да в годы войны. И я подчеркну великой войны, это было не только допустимо, но и необходимо. А вот сейчас. Вам не кажется, что необходимо несколько смягчить если не общий тон стихов, то хотя бы некоторые фразы.
— Не кажется. Совсем не кажется. Время не меняет события. Они остаются такими же, как и были.
— Конечно, конечно, — согласно закивал Максим Вадимович с неизвестной фамилией, — но время меняет наше отношение к событиям. Боль потерь притупляется, люди не хотят вспоминать тягот прошлого.
— Вы так действительно считаете? — зло спросила Татьяна.
— Да, конечно, — Максим Вадимович закивал головой, — вот вы пишите так, как будто только вы и имеет монополию правду, так сказать. Что только вы и никто иной знает, что такой блокада и жертвы блокады.
Он остановился и поднял взгляд бесцветных глаз. Его округлое невыразительное лицо, бесформенные смазанные черты толи евнуха, толи бабы нисколько не ожили во время речи.
— А, между прочим, многие пережили тоже, что и вы, — Максим Вадимович легко кашлянул, именно так как входило в моду у московских начальников и после паузы продолжил, — вот я тоже блокадник.
Она с недоверием посмотрела на него.
— Я вам больше скажу, — Максим Вадимович более человечно осекся, — мы с вам даже встречались. Помните рейс из Ленинграда в Москву на АНТ в конце декабря сорок первого?