Амина продиралась к Иранне сквозь ее болтливость и грозность, сквозь предубеждение. Они часто оставались вместе, брошенные всеми. И через отстраненность, отторжение, убежденность Иранны, что Амина претендует на ее место, прорвалась к ее незащищенности, мягкости, запрятанной под покровом отчасти напускной непоколебимости. Амина со всеми жаждала быть ближе, чем позволяло положение – с младенчества одинокая девочка, запертая в своих иллюзорных мирах. Дружелюбное безразличие Амины к Иранне уступило место бережной жалости, когда она поняла, что на самом деле означают богато расшитые наряды и предания о принцессах минувшего. И что высокое положение вовсе не сотрет ни боли от смерти отца, ни предательство матери, ни склизкое ожидание предопределенной кем-то другим участи.
Воспитываясь во дворце с обилием прихвостней всех мастей, Амина, вместо того чтобы польститься на обманчивое внимание к ее статусу, чувствовала себя покинутой и научилась мириться с этим. Тем удивительнее и слаще было откровение, что люди отвечают, если их спросить и улыбаются в ответ на проказу. Тяготея к тотальной тишине, Амина прикипела к напыщенности Лахамы и многоголосию Иранны, хоть с Иранной особенно не о чем было поговорить наедине, в отличие от безбрежности Лахамы.
Иранна состояла во внешнем, земном, держа в уме все дворцовые интриги и всех торговцев сердоликом. Принцесса будто просыпалась, чтобы послушать новости дня – кто и почему умер, кто нарушил общественную договоренность, а кто соблазнил чужую жену, из-за чего потом был изнасилован ее мужем с одобрения совета города. Женщины, окружающие Амину, зазывали ее в необходимость удобно устроить быт и быть вовлеченной в жизнь знати. Но небеса с их неизведанностью манили куда сильнее. Амина переросла полупрозрачный период наслаждения экзотическими тканями и сплетнями, потому что подспудно чувствовала польщенность от сопричастности с другими людьми. Но душа ее парила в иных измерениях. В культе общественного она осмеливалась тяготеть к индивидуальному, понимая всю важность сплоченности и восхищаясь ей. При этом Амина осознавала, что индивидуалист угрожает выживанию в период засухи или потопа, хоть и лучше всех умеет, отпустив свой разум, дойти о чего-то уникального, чем толпа, забившая его насмерть, станет затем упиваться.
17
Арвиум возвысился над произошедшей катастрофой. Поле было усеяно его побежденными воинами. Он их не уберег. Согнутый в плечах, он медленно побрел в никуда, едва перебирая стройными ногами. В спутанном сознании, припорошенном, сожженном будто прошлым, воспоминаниями, всей жизнью, стертой на эти невыносимые минуты, брезжил захватывающий образ все подмечающей кареглазой девицы. Позади остались поверженные. Ему казалось, что и впереди пустота, Умму сравняли с землей. Щемящее и зловещее чувство, что нет больше дома. И как насущно вдруг стало в него воротиться… Распухнуть в нем, заняв все внутренности. В край низкорослых построек песчаного цвета, пронизанных разветвлением канализации. В край, пораженный спесью и разнузданностью богатых. В край вознесения и убожества.
Сквозь уродливую вуаль бойни, кровь, брызгающую ему в рот из чужих располосованных вен, сквозь раздробленные кости противников видения прошлого чудились особенно кристальными. Через солнце в короне гор небо слилось с этой бесконечной теменью стонов и проклятий, когда само существо Арвиума будто перерождалось в нечто омерзительное благодаря расточаемому вокруг смраду. Над головой возвышались разъеденные глиняные скалы, выточенные по образу природы, но будто размозженные смертоносными камнями из катапульты. Он уже давно привык к такому… Но изумление от масштаба этого мига перечеркнуло холодное понимание происходящего.
В брызгах чужой слюны Арвиум вырвался на свет свободы. Едва не впервые в его блистательной, забитой лицами, событиями и чужими излияниями жизни мелькнула предтеча догадки, что все это – тлен. Да, он притягивал своей животной слаженностью, своим самоутверждением и высотой. Но он свято верил в мечту о власти и ее животворящую, осмысленную силу, утвержденную в нем то ли в глубоком детстве, то ли еще до рождения, в самом нутре. Эту честолюбивую мечту он умудрился облагородить самим фактом ясности своего стремления. Оробевшие синие глаза по-новому взглянули на материи, с самого детства воспринимающиеся нерушимыми столпами. Странно, что Галла, выросший в той же среде, не проявлял ни к власти, ни к обилию женщин особенного интереса. Должно быть, родители давно внушили ему, что он непременно возглавит Умму, ему не из-за чего было начинать борьбу с химерой. А, быть может, что-то внутри невидимых структур его нутра было отлично от не всегда беспримесного огня Арвиума.