Миша, однако, оказался крепким орешком — он наотрез отказался угощаться за чужой счет и соглашался принимать еду только в обмен на пиво, которое было категорически противопоказано недавним больным. Петра мутило при одном взгляде на бутылку, в которой плескалась грязноватая, с непонятной взвесью, ядовитая на вид жидкость. Поэтому каждый оставался при своих, а Миша, ловко сбросив крышку очередной бутылки, расселся на полке и заговорил, грезя вслух, как он вернется в общежитскую комнату, как встретится с ребятами, которые расскажут ему последние новости, и как, наверное, его призовут на фронт — в деревне, где он родился, всех друзей детства мобилизовали на второй день войны — или нет, потому что может случиться, что, когда они в конце концов доберутся до Москвы, война уже закончится и Гитлера раздавят, как собаку.
— Хорошо бы, — вздохнул Петр, которому уже не верилось в благоприятный и быстрый исход событий. Перекатывая по организму остаточную зыбь от лихорадки, он подспудно понимал, что нарыв, который резонировал фантомными откликами по всей стране — в деталях, в подробностях, в бытовых штрихах, видных простому наблюдателю невооруженным глазом, — назревал очень давно и что лечить его придется очень серьезными усилиями и очень большой кровью.
Но ветреный Миша, перескакивая с одного предмета на другой, рядил то так, то эдак, что его, быть может, не призовут, потому что завод год подряд клепает, как безумный, военную продукцию, и что дело может закончиться тем, что их приторочат к станкам на круглые сутки и тогда даже общажная комната, где пятеро резвых рыл сидят почти друг на друге, покажется ему землей обетованной.
За стенкой чем-то вкусно хрустели, пахло копченой колбасой. Хотелось есть. Петр достал пакет, который подарила ему на прощанье благодарная Ксения Дмитриевна. Вареная картошка, завернутая в газетную бумагу. Свинцовые буковки, отпечатавшиеся на влажных дрябловатых клубнях. Сталинские соколы. Песня смелых. Красная армия — родное детище советского народа.
Принципиальный Миша настаивал на своем. Он создал проблему на ровном месте — категорически отказался угощаться чем бог послал, без отдачи. Этой кислой брагой, которой он намеревался отдариться, уже провоняло все купе. Петр, воротя нос от тошнотворной отравы, с большим удовольствием вылил бы бутылки в раковину — но, чтобы не сердить упрямого, как баран, пролетария со своеобразным кодеком чести, он честно принял одно пиво и убрал его в мешок. Миша ему нравился — его немного взбодрило появление энергичного Ильи Муромца, излучающего силу и беспечно раздающего ее всем окружающим, и он наблюдал за ним, терпеливо скучал, выслушивая его бессодержательные рассказы, и чувствовал, как у него — странно, потому что всю неделю не приходили в голову идиотские соображения — именно сейчас сжимается сердце при варварской внезапной мысли, взбрыке больной фантазии — что такой великолепный, образцовый, как для демонстрации, экземпляр дюжего, цветущего человека, от которого хоть прикуривать, попадет на фронт и, возможно, будет искалечен и убит. Что он сейчас слушает что-то вроде последней арии перед показательной трагедией, что Миша обречен на неминуемую смерть — и что эту широкую грудную клетку скоро разорвет снаряд, сильные мускулы прошьют пули, крепкие кости раздробит взрыв, и от зверских картин, которые лезли в голову помимо воли, Петру становилось все невыносимей — и он приписывал экстравагантную тоску тому, что их поезд был начисто, словно в стратосфере, оторван от родной почвы и от злободневных известий, которые требовались Петру как воздух. Его всерьез мучило, что никто вокруг не знал, что же все-таки творится на фронте и что происходит в жизни — в городах, на улицах, в организациях, по которым распределены обыватели, как по сотам, — и в тонком государственном устройстве, которое именно в эти часы, пока они едут по Транссибу, трансформируется так, что они все рискуют по приезде оказаться в противоположных мирным — вывернутых наизнанку — реалиях.
Эти раздумья прервал истошный женский визг. Что-то стряслось в соседнем купе, где ехали едкий старичок и его спутница, а с недавнего времени — еще и пара, которой не давали покоя чужие записи. Реакции Петра после операции еще не пришли в норму, так что, когда он выскочил в коридор, там плотной стеной толпились перепуганные пассажиры, застигнутые врасплох ультразвуковым криком. Старичок, жалко тряся головой, держался за сердце, а его спутница — растрепанная, с лунатическими глазами — рыдала, словно бесноватая, в руках ласковой и невозмутимой Марии Тихоновны.
— Под полкой… там! — вскрикивала, как кликуша, молодая женщина.
Удивленная Зинаида Осиповна тычками расталкивала народ.
— Нет у нас мышей, — говорила она без уверенности. — Откуда у нас мыши, граждане? Это железная дорога, а не амбар…
Старичок был похож на сердитую птицу, попавшую под дождь и промокшую до нитки.