Через три года жизни в Черниговском монастыре, после второй вечерни Вознесения, Франк дал монашеский обет нестяжания, целомудрия и послушания. Он принял постриг от митрополита в присутствии всей братии и отца Бориса. Митрополит нарек его Павлом, и в эту минуту прежний Франк умер, навсегда исчезнув из памяти людей. К нему не сразу пришла мысль о совпадении. Но вечером, в тиши своей монастырской кельи, он вдруг подумал об этом, и его охватила дрожь. По немыслимой случайности он получил отцовское имя[230]
. Это было священным совпадением. И он увидел в нем счастливое предзнаменование новой жизни, потому что его отец был хорошим человеком. Бесконечные блуждания и несчастья закончились, Франк нашел свой путь. Он взял клевер-четырехлистник, осмотрел и его и подумал: «В конечном счете этот цветочек принес мне удачу». Франк долго не мог привыкнуть к новому имени. Когда его так называли, он реагировал с опозданием: «Ах да, это же я!» Его невнимательность некоторые расценивали как гордыню, но Франк и не думал оправдываться. Никто никогда так и не понял, почему брату Павлу так трудно привыкнуть к новому имени.«Мое имя Павел».
Он изменился. Материальный мир с его каждодневным торгом больше не влиял на него, был ему неинтересен; он жаждал прийти к тому состоянию, когда наконец будет в гармонии с самим собой, когда его перестанет грызть неудовлетворенность от пустоты существования. Однообразие дней и дел, нескончаемые службы, утомительная повторяемость торжественных церемоний, казавшаяся ему бессмысленной, усталость от строительных работ, упадок сил – все это его не тревожило, не подрывало его энтузиазм, потому что брат Виталий объяснил ему, что эти назойливые повторения необходимы – они постепенно приведут его к состоянию чистого созерцания: «Утомительные молитвы питают твой дух, как вода питает влагой растение». Павел безоговорочно подчинялся и находил в этом смирении, в этом послушании неведомое до сих пор блаженство. В своей прошлой жизни он пытался быть идеальным человеком, не марать рук, действовать так, чтобы его поступки соответствовали его идеям, но безуспешно. В монастыре он начал новую жизнь с прежней решимостью: работал до седьмого пота, на пределе физических сил, вел себя смиренно, подчинялся предписаниям, ни на секунду не подвергая их сомнению, и это слепое повиновение полностью удовлетворяло его. Расставшись со своими прошлыми убеждениями, отказавшись от высокомерия, самоуверенности, здешние монахи представляли собой неразрывное единство, каждый был и неповторим, и похож на других, как органы и части тела. Отныне этот дух отречения от земных благ, это стремление быть частью других, как они были частью его, Павел принимал с радостью.
Мы все братья, братья мои.
Брат Павел покидал монастырь очень редко, лишь в тех случаях, когда игумен давал ему поручения в городе, находившемся в трех километрах от монастыря: забрать товары в магазине, исполнить какую-нибудь формальность или кого-то встретить на вокзале. В зависимости от задачи он добирался до нужного места на велосипеде или на машине. Он никогда не задерживался в городе, не смотрел ни на витрины магазинов, ни на журналы, разложенные за стеклом газетного киоска, и выполнял свою миссию так, словно по-прежнему находился на монастырской территории; его всегда удивляло поведение горожан – мужчин и женщин, – которые почтительно склоняли голову, когда он проходил мимо. Однажды на почте в Сергиевом Посаде он встал в очередь, чтобы получить бандероль, но стоящие впереди сразу расступились, чтобы пропустить его к окошку, и тут он узнал одного из них – мастера, работавшего с ним в джинсовом цеху, с которым у него тогда сложились дружеские отношения. Проходя мимо, Павел кивнул ему, но рабочий его не признал: этот монах в черной рясе, с длинными волосами и густой седеющей бородой, был совсем другим человеком.