Поночивна порох высыпала в воду, но на дне ведра чуток оставила. И правда, три спички в хате, а дальше что? Вернулась в хату. Сашко обломком напильника по кремню — хрясь, а на кремне — вата, вываренная в гречишном пепле, на вате — порох. Вата затлела, порох зашипел, дохнул смрадом — и огонь. Галя похвалила хлопца за кресало, а за порох наругала как следует: ведь так без рук, без ног остаться можно. Фронт прокатился, каких только железок не осталось на земле и на земле. Ругала и наказывала Галя сынов, но покоя не было: разве послушают? Лучше б девочек родила, девочки в такое не полезут. А хлопцы, сколько живешь — столько и волнуйся за них. Малые дети — малые заботы, а вырастут — открывай ворота. Дети только и твои, пока их носишь. А как родились — и пошло-поехало, мать все глаза проглядит, сердцем вся изболится. Ведь не привяжешь их к ноге, под юбку не спрячешь.
Да и то: для жизни родила их, не в гнездышке сидеть.
Поночивна доила козу и думала: хоть бы Данило весточку какую подал. Только бы живой, только бы отец детям. Сама она, считай, без отца выросла, царская война отца на тот свет молодым отправила, неужто и ее сынам такая же доля выпадет? До каких же пор дети сиротами расти будут, а земля железом засеиваться?
Из железа железо и растет, как из зла — зло.
Звенело молоко о ведерко, сыны на печи в войну играли: «Ба-бах! Т-р-р-р! Ура-а!..»
На рассвете Поночивна разбудила Сашка, хоть и жаль было:
— Высекай, сын, огонь, топить нужно. Я сегодня в колхоз иду, а вы тут без меня, чтоб мирно и ладно все было.
Поворожил он в потемках, ночь искрами засыпал — и вспыхнул огонь. Галя подожгла пук соломы, и в печь. Только успело разгореться в печи, а в дверь уже стучат — пришли люди с консервными банками за огнем. Сашко сидел на виду у всех и высекал огонь. Смешно Поночивне и радостно: еще малый ребенок, а огонь от него по всему селу расходится.
Когда рассвело, Сашко обулся, оделся, решил за хворостом в овраг сходить. Прислушался и молвил удивленно:
— Смотри-ка, мама, не стреляют…
Прислушалась Галя: и правда, не слыхать из степи грома войны, откатился, наверное, дальше на запад.
— Да, как-то чудно даже… — улыбнулась она сыну.
Сварила детям гороху, заправила поджаренной кобзой. Мурке кинула кукурузных стеблей — и подалась в село. День обещал быть погожим — солнце золотило верхушки холмов. Над крышами хат, в которых уже жили хозяева, висели столбики дыма, и хат таких было много в селе. Летела, как молоденькая, не терпелось взглянуть, что от бригадного подворья осталось. В груди жило беспокойство: что да как, с чего начинать, Может, хоть лошаденку плохонькую военные дадут. Гутиха вчера с командирами говорила. Упряжь по хатам поискать можно. Люди соберут что у кого осталось, понесут в колхоз. У полицаев в сараях должны плуги и бороны быть, вряд ли они их с собой забрали, когда драпали. Надо их смазать и под навес до весны сложить, чтоб не ржавели.
Мысли эти о будущих хлопотах были приятны. Хотелось отогнать все пережитое за эти годы далеко-далеко, в небытие. Если бы можно было и память свою прогнать прочь…
Но память не уходила.
Выбралась на гору, где была бригада, а от бригады ничего нет: вместо гумна — куча припорошенного снегом мусора. И конюшни немцы на блиндажи разобрали. Только столбы торчат из земли, как межевые знаки. Крыша хатки, где хранили упряжь и выдавали наряды, стоит о трех стенах, а четвертой нет, хоть возом въезжай. Криница бревнами от сруба и железками завалена, корыто, из которого лошадей поили, и то выщерблено, будто зубами кто грыз.
Присела Галя на край корыта, обвела взглядом подворье. Руки чешутся, столько работы. Все надо сначала начинать. Страшно подумать даже. Но когда это она работы боялась? Будет еще на сгоревшей этой земле настоящая жизнь. Будет и хлеб и к хлебу. Люди будут смеяться и петь. И любить и детей рожать.
Все будет.
ЭПИЛОГ
Красноармейцы отбили танковую атаку между Пручаями и Звенычевом, крепко потрепав немцев. Немецкая оборона развалилась, кому хотелось остаться в живых, бежали без оглядки в степь, и Степан Конюша бежал вместе со всеми. Полицаев послали на Черкассщину воевать против партизан. Уже тогда Шуляк поглядывал на сторону — помирать за фашистов, окончательно проигрывавших войну, ему не улыбалось. В районе Корсунь-Шевченковского попали в окружение.
Но Степанова смерть, видать, еще не торопилась за ним. У находчивого канцеляриста из районной управы купил он за Тосево золото документы. По тем документам выходило, что Шуляк уже не микулицкий староста, а тяжело контуженный в сорок первом истребитель танков, даже вырезка из дивизионной газеты, в которой рассказывалось о его мужестве, прилагалась. Родом он был теперь с Черниговщины, из лесного села, которое немцы сровняли с землей, не оставив в живых ни старого, ни малого. Настоящие и надежные были документы. Золото не зря перекочевало в чужой карман. Шуляк вовремя присел, притаился, волна фронта прокатилась у него над головой.