Сделали-таки клуб из Степанова дома, покойный Лавруня как в воду глядел! В углу его, Степана, комнаты, стоял стол, широкий, как поле, с грубыми, как конские копыта, ножками, но застеленный красной скатертью. Скатерть жгла глаза — разве для этой скатерти, разве для них всех полировал он каждую дощечку столешницы? Молодежи в комнате все прибывало, будто сами по себе прорастали под лавками, — мало он их в Германию отправил, ох, мало, надо было из люльки — и в вагон… А лиц уже не разобрать, все бурлило, крутилось, как вешняя вода в Днепре. Девки разбивали пары, брались за руки — и неслись кругами в гопаке так, что все гудело.
«Голодные, разутые, а вытанцовывают. Откуда только сила берется?» — Степан отпрянул от стены, метнулся к обрыву, в заросли колючей дерезы. Боялся, что после танца молодежь начнет расходиться и его заметят. Только теперь вспомнил о Фросине.
У Фросины в окне было темно, но двери заперты изнутри — значит, дома. Поскребся осторожно в окно. Скрипнули половицы, вздохнули двери. Фросина — он узнал ее походку — кошачьими шажками ступила в сени.
— Кто там?
— Я, Фросина, Степан Конюш. Открой.
В голосе его не было твердости, только просьба, мольба о милости, как у нищего. Фросина не ответила. Как онемела. Шуляк тронул дверную ручку, но женщина навалилась на дверь и накинула еще один, верхний, крючок. Не откроет. Чуял через дверь, как дрожит от холода и страха Фросина, в одной сорочке, босиком. Испугавшись, что вот-вот она ускользнет назад, в хату, отгородится от него еще одной дверью, Шуляк поспешно спросил:
— Лизка в селе?
— Нет Лизы, — после долгого молчания ответила Фросина. — И ты иди, — она всхлипнула, — иди, иди, иди…
И он ушел. Сколько ни стой — ничего не выстоишь. Переждал еще в овраге, покуда не разойдутся парни и девки, и вернулся к своему дому. Замка на дверях не было, только клямка накинута, и в скобе — штырь. Не его уже эта хата — чужим духом пропахла. Он ненавидел его — людской дух. Содрал Степан со своего стола скатерть и разорвал пополам. Не зная, что бы еще сделать, он огляделся, но вдруг почувствовал такую усталость, что сел на стол, положил голову на руки и задремал.
Проснулся от пронзительного страха. Но за окнами все еще было черно, хотя и чувствовалось приближение рассвета. Где-то над рекой пропел петух — один на все село, наверное, и выжил. Пора уходить, до рассвета надо перебраться на полтавский берег. Прошелся по комнате, нащупал в темноте крюк над притолокой. И вдруг спокойно, трезво подумал, что лучше всего — повеситься на этом крюке. Но тут же пришла другая мысль: «Не повесишься, пан староста, кишка тонка, будешь небо коптить, пока за глотку не схватят».
Он крадучись вышел из дома. Долго глядел на Микуличи с Волчьей горы, от Днепра. Село просыпалось. Огонек засветился в Галиной хате; от нее свет поплыл по Нижней улице, вдоль Пшенички, похоже, жар несли в жестянке или в горшке. Еще в одном окне засветилось, а потом огни от Галиного дома побежали в разные стороны — от хаты к хате, — село становилось похожим на разостланное на земле небо, а звезды — это окна. Утренние огни подплывали все ближе к Днепру, двумя звездными ручейками обходя Волчью гору, — Шуляк втянул голову в плечи и скользнул в овраг.
ОДИНОКИЙ ВОЛК
Глава первая
Андрей Шишига проснулся: показалось, кто-то провел по его щеке холодной ладонью. Шишига открыл глаза — никого. Вспомнилось: сегодня похороны Петра Харлана, в час дня. Часы показывали начало первого. Андрей поднялся с постели, подергал дверь — заперта. В замочной скважине торчал ключ.
Посмеиваясь над своим испугом, открыл шкаф: там висел праздничный костюм, сорочки. Он чувствовал себя усталым — едва ли не всю ночь просидел у гроба. Уже под утро вызвал такси, приехал к себе в Голосиево, чтобы отдохнуть перед похоронами.
Какая все-таки трагическая и бессмысленная смерть! Было без пяти минут девять, вот-вот должен был подъехать Георгий Васильевич. Петро пробежал мимо меня, но я не обернулся, потому что мы уже виделись, — я в это время стоял у окна и любовался паутинкой бабьего лета, повисшей на ветке каштана. Вдруг я услышал болезненный крик, что-то упало, покатилось по лестнице, ведущей в приемную директора, и — тишина.
Харлан лежал на нижней ступеньке, его рука все еще прижимала к груди папку с бумагами для Георгия Васильевича. Из головы Петра на серую плиту тоненькой струйкой стекала кровь. Я подскочил к нему, наклонился, взял папку и почти бегом бросился в приемную…