— Был у нас заместитель директора по хозчасти. Ну и шельма был. Тянул все, что под руку попадало. Предчувствовал, что вот-вот выгонят, как шкодливый кот сделался. Вызывает раз меня; вывези, говорит, ящик мыла, тебя на проходной не потрошат, доверяют. А я отвечаю не моргнув глазом — уже все знали, что попрут его: «Не хочу из-за вашего куска мыла в милицию попадать. Ты, говорю, будешь себе брюхо набивать, а я — по тюрьмам?» Так он как вызверится: «Теперь ты у меня промоешь машину спиртом! Знаю, как ты промываешь!» А тут конец месяца, я несу заявку на пол-литра спирта в контору. А он, шельма, пишет: «Выдать литр авиационного бензина». Я к главному, главный посмеялся и выписал спирт. Так что ж вы думаете, выгнали его, а недавно возле пивного ларька встречаю. Узнал, с пьяных глаз обниматься лезет. А я дулю вот такущую свернул и под нос ему: «А спирт помнишь?»
— А я век прожил — чужого не взял, разве что когда щепочку на растопку (отчим положил на стол между рюмками, тарелками, мисками корявые, с затвердевшими мозолями руки). — Топор или кельму в руку и вперед, за Родину, как говорил наш ротный… Ну, долбанем, чтоб ты расписывался еще косее!..
Провожала меня до троллейбуса мать.
— Ты уж там смотри, Андрейка, почитай старших. Когда умирал мой отец в Пакуле, твой дедушка… он собрал нас всех и говорит: «Как аукнется, дети мои, так и отзовется. Скажут на белое черное, и вы говорите — черное, а скажут белое…»
Я ласково улыбался матери сквозь окно троллейбуса. Она что-то кричала, я скорее угадал, чем услышал:
— Береги деньги!..
Закивал головой и прижал локоть правой руки к карману, где похрустывало шестьсот рублей. Пятьсот она приготовила, получив мое письмо, а сотню добавила «на обзаведение».
Кольцевой троллейбусный маршрут огибал предместье, прилучая к цивилизации романтические прерии шишигинского детства.
Скоро троллейбус вынырнул на окраину города, описал эллипс вокруг клумбы и повернул к центральным магистралям. За клумбой асфальт был словно отчекрыжен гигантским резаком: дальше лежал битый песчаный большак. Неожиданно широкий после городских улочек, не укатанный как следует (только две кремнистые колеи извилисто блестели под хмурым небом), с островками выгоревшего за лето солонца и горбатыми вербами на обочинах, он внезапно открылся глазам Андрея и всколыхнул что-то в его душе. Шишига в волнении припал к окну. Но троллейбус уже разворачивался, и теперь лишь сквозь заднее запыленное стекло маячила неясная тень забытого, чужого и одновременно удивительно родного мира: песчаная дорога со змейками выбитой колеи, вербы, поле и небо.
Троллейбус остановился, двери распахнулись. Не задумываясь над тем, что он делает, Андрей подхватился и метнулся к выходу. Толпа, скопившаяся у дверей, немного намяла ему бока, но Шишига оскалил зубы, дернулся, кого-то оттолкнул, кому-то наступил на ноги — и высвободился.
Он стоял посреди серой пыльной поймы и, жадно раздувая чуткие ноздри, вдыхал будоражащие запахи поля. Свежо и сладко пахла сложенная в скирды солома, только что вывернутая плугами земля, полынное сухотравье на лесополосах, устланное вымолоченным льном полужье.
Будто лунатик, он огляделся затуманенными глазами вокруг и увидел толпу девчат и хлопцев, одетых по-городскому, но с обветренными загорелыми лицами и особой, сельской свободой в походке и жестах. Люди толпились вокруг такси. Шофер курил, поставив ногу на бампер. Андрей подошел, властно взялся за рукав шоферской кожанки.
— Пакуль. Туда и обратно.
— «Па-куль»… — передразнил шофер, не обращая внимания на тон Андрея. — Всю жизнь мечтал ночевать в поле. Вон скоро дождь хлынет.
Шишига достал новенькую, из подаренных матерью, десятку.
— Без сдачи.
Шофер передернул плечами и не торопясь полез в машину. Андрей плюхнулся на заднее сиденье.
— И нас, дядя, до Пакуля! — закричали из толпы.
— По рублю, девки, — оскалился таксист.
— Я вам плачу, поезжайте, — густым голосом приказал Шишига.
Шофер развел руки, сочувствуя девчатам, и завел машину. Такси тронулось. Шишига свободно раскинулся на подушках: хотел быть один. Закрыл глаза и словно окаменел. Челюсти сводила судорога, и время от времени он шевелил ими, словно острил зубы. Ни осенние поля, ни перелески по сторонам дороги, ни встречные машины, ни сама дорога — ничто не привлекало его взора. Он хотел сосредоточиться на мысли, что едет в Пакуль. Почему-то припомнилось падение Петра на лестнице, похороны, глухой стук, когда забивали гроб, шлепанье мокрой глины о крышку гроба, звон лопат — и вдруг торжествующий яркий свет впереди, будто он одолел смерть…
Подъезжая к Пакулю, Шишига открыл глаза и увидел луг, окаймленный речушкой, за которой сплошным синим туманом стоял лиственный лес, далекий и близкий одновременно. Это были уже не те обжитые светлые боры, которые обступали Киев и Мрин. Где-то тут, за болотами, начинались полесские чащи. Шишига мог охватить глазом только опушку: густой кустарник на вырубках, непролазную осоку, ольшаник, дальше темной стеной поднимались гребни пущи, заполняя собой горизонт.