Перекличка дозорных покатилась дальше, чтобы воротиться новым упоминанием стольного города всей Северной Руси.
Сильнейший город Северной Руси готовился отойти ко сну…
Людин боярин[1] Гюрята Викулич, друг убитых «мстиславичами» Лютогостя и Крамаря, кольнул коня острогами:
– Шевелись, гриде, не то ворота затворят! – бросил он через плечо своему молчаливому спутнику. Тот хмуро зыркнул на молодого боярина из-под низко опущенной видлоги и процедил:
– Тебе, боярин, видать, никоторый закон не писан… Сказано было – забудь про то, что я – гридень.
Боярин закусил губу, борясь охватившей его злобой – на себя, на гридня, который вроде как и не гридень, и отчасти даже на князя Всеслава Брячиславича, навязавшего ему этого провожатого.
Впрочем, сам виноват.
Не тебе ль, Гюрято, захотелось отомстить за погибших друзей? Да не того ль и сам Басюра хотел?
Хотя… полочанин-то как слуга держится… пусть себе… подумают, что какой-нибудь холоп из деревни.
В ворота проехать они успели – воротники скользнули по Гюряте и полочанину безразличными взглядами и со скрипом затворили за их спиной створы ворот. Полочанин пробурчал себе под нос что-то про жадного княжьего тиуна, который жалеет даже льняного масла на воротные петли, отчего у честных проезжающих зубы болят. Новогородский боярин только косо глянул на спутника и промолчал.
В отворённое волоковое окно с Мутной тянуло вечерним холодком – челяди любовь господина к отворённым окнам была известна, и прекословить никто не смел. Бывало, и в самый лютый мороз велел боярин отволочить окна – любил простор старый Басюра, и холод любил. Боярин сидел у окна, кутаясь в суконную накидку, дышал вечерней прохладой.
– Господине, – еле слышно прошелестел за спиной голос доверенного холопа.
– Ну? – не оборачиваясь, бросил боярин, хотя уже знал, ЧТО хочет сказать ему слуга.
– Они прибыли, господин.
– Зови, – всё так же немногословно обронил боярин, наконец, оборачиваясь.
Двое вошли неслышно, почти не коснувшись двери руками, и холоп затворил её следом за ними. Холопу этому Басюра верил, как себе – воспитанный боярином с младых ногтей, Жиляй был предан Басюре как пёс. И знал Басюра – ни одно сказанное в горнице слово, хоть бы и было уловлено Жиляем, не выйдет за пределы соседнего хорома. Не доберётся даже и до поварни.
– Ну?
Гюрята Викулич легко сбросил длинную суконную свиту, не дожидая приглашения, шагнул к столу. Басюра разрешающе кивнул ему на высокий греческий кувшин, из коего ясно доносился запах романеи – дорогого иноземного вина. Сам же великий боярин, не отрываясь смотрел на второго, укрытого под длинным серым плащом. Пришлец откинул низко опущенную видлогу, обнаружив бритую голову с рыжим чупруном на темени, высокий лоб и умные серо-зелёные глаза.
– Вот, господине, – оживлённо сказал Гюрята, садясь на лавку. – От Всеслава Брячиславича полоцкого к тебе гридень, зовут Несмеяном.
– Ну присядь, гость дорогой, – сказал Басюра, глядя на полочанина тяжёлым взглядом. Гридень ничуть не смутился под боярским взглядом, под коим не могли порой выстоять даже самые вороватые и оттого наглые холопы, свободно скинул плащ на лавку, шагнул к столу и сел. Не спрашивая разрешения хозяина, плеснул себе в чашу романеи.
– Шустёр, – протянул боярин. Непонятно было – то ль одобряет Басюра полочанина, то ль осуждает. – Не верится мне что-то, Несмеяне, что ты гридень… молод для того. Простой вой, небось?
Несмеян молча шевельнул плечом, словно говоря – не веришь, ну и пёс с тобой, не неволю…
– Ну-ну… – всё так же недоверчиво сказал Басюра. – За что в гридни-то подняли тебя?
– А за то, что сына твоего в полон взял, – вдруг отрубил Несмеян. Вестимо, Гюрята его предупреждал, что не стоит с боярином вот так в лоб про его сына, но гридню вдруг надоели околичности.
Новогородец вцепился в него враз отверделым взглядом:
– А ну, расскажи!
А что рассказывать…
К ночи в концах и улицах забряцало железо, замелькали дрожащие неровные огни жагр. Кучки оружных градских копились в переулках Людина конца, сдержанно перекликались. На Славне таких было мало, но и там нет-нет да и выхватит багровый пляшущий свет жагры из темноты слюдяно блестящий нагой клинок или копейный рожон, а то – шелом блеснёт или броня. Тревога в городе нарастала, епископ заперся в палатах, надеяться было не на кого. Мстиславля дружина и новогородские полки полегли где-то на Черёхе от полоцких мечей, альбо сейчас метались вместе с князем где-нибудь меж Плесковом и Ильменем, розно рассыпавшись на мелкие ватаги. Власти в городе не стало. Был бы в городе посадник, было бы кому одержать власть, но посадничье было отнято у Вышаты Остромирича, да так никому и не дано больше.
А из утра грянуло.
Оружные толпы кривичей хлынули на Великий мост – в толпе сермяжных свит нет-нет да и мелькали брони – верховодили в толпе бояре Людина конца, те, что не вышли на Черёху с Мстиславом.
– Отче! – торжествующе выкрикнул княжич Борис, привставая от волнения на стременах. – Они встречают тебя, отче!