«Теперь, как ни странно, я уже не ревную тебя к другим женщинам, которых ты любил. Напротив, я разыскиваю их, стараюсь познакомиться с ними. Мне кажется, что мы сумеем тебя воскресить, соединив вместе наши воспоминания. Если мы сольем воедино капельки тепла, что храним от тебя, то сможем разжечь наш очаг. На улице сейчас жаркое лето, а в душе у меня такой холод!»
— Долго еще вы будете соблюдать траур?
«Я говорю сама с собой, глядя на стену. Я сняла с нее твой портрет. Теперь, когда Греция наводнена твоими фотографиями, я вправе — разве не вправе? — видеть тебя в движении, а не застывшим в холодной рамке. Манна для других — для меня пустыня».
— Вы молчите по собственному желанию или ввиду чьего-то запрета?
«Ты пристально смотришь на меня. Мне не дают покоя воспоминания о последнем дне, о том утре, когда ты собирался ехать в Нейтрополь и боялся из-за кофе опоздать на самолет. Все остальные воспоминания, как ни странно, погасли или оживают лишь после мучительного напряжения памяти».
— Ваша драма — самая главная карта в руках коммунистов. Что вы скажете по этому поводу, ведь вы же не коммунистка?
«На улице звонят колокола. Воскресенье. Мне кажется, что ты на каком-то острове, а я опоздала на единственный пароход этого рейса и сегодня не смогу приехать к тебе. И как ждать целую неделю, пока не наступит следующее воскресенье и не пойдет другой пароход? Мне кажется, что я стою на переезде, железнодорожный сторож опустил шлагбаум, разъединив нас, и длинный состав грохочет по рельсам, поезд со столькими вагонами, сколько лет я не увижу тебя. Лишь иногда в просветах между вагонами мелькнет твоя фигура — ты ждешь меня с той стороны».
— Вы получаете пенсию?
«Не знаю, любил ли ты меня. Но я должна, как это ни трудно, сохранить тебя в памяти живого. Без твоих поцелуев я ощущаю внутреннюю пустоту. Поцелуи и объятия других приносят облегчение, но не восполняют то, чем ты был для меня».
— Благодарю вас, сударыня. Будьте здоровы.
«Ты ведь презирал всякие сентиментальности. Поэтому мне нора кончать. Мне помешал приход какого-то глупого журналиста из правой газеты. Я не знаю, где ты находишься, и не могу отправить тебе это письмо. Через много лет я прочту его нашим взрослым детям, и в памяти моей воскреснет то время, когда я прекрасно помнила тебя и цеплялась за свои воспоминания; я прочту это письмо, когда потеряю тебя навеки, когда ты станешь улицей, площадью, книгой, пьесой, фильмом, выставкой картин, а на меня, старуху, будет возложен печальный долг присутствовать на вернисаже».
Неизвестное лицо, которое до той минуты оставалось неизвестным — было известно только, что человек этот заявил Прокурору, будто левые предложили ему авансом деньги за убийство правого депутата в ответ на убийство Зет, — объявилось само, назвавшись Пурнаропулосом из деревни возле Килкиса.
— У меня нет денег, — сказал Пурнаропулос журналистам, — и нет ни клочка земли. Поэтому раз в два-три месяца я приезжаю в Нейтрополь и продаю свою кровь.
— Как ты ее продаешь?
— Я становлюсь возле центральной больницы и предлагаю свой товар. Крови у меня больше, чем нужно, а хлеба меньше, чем нужно, чтобы сохранить эту кровь. Поэтому я и продаю ее. В больнице меня знают и используют по мере надобности. Если больной в тяжелом состоянии с моей группой крови, мне дают хорошую цену.
— А почему бы тебе по доброй воле не пойти в Красный Крест?
— А почему мне по доброй воле терпеть убыток? Недаром говорится: один помирает, а другой на этом деньгу наживает. Так поступаю и я. А если продаешь свою кровь, когда она нужна кому-нибудь позарез, то получаешь за нее неплохо. Та же история с билетами на стадионе перед началом матча.
— Это же спекуляция, черный рынок!
— Красный рынок. А вы чего хотите? Один парень из нашей деревни продал глаз и сразу стал на ноги. А что плохого в том, что я загоняю понемногу свою кровь? Впрочем, и туристы занимаются тем же. Они приезжают сюда без денег, сдают кровь и идут слушать бузуки... Ну так вот, когда в последний раз, двадцать восьмого мая, я торчал перед больницей — сторож оповестил врачей и сказал мне, что скоро меня позовут, потому что на операционном столе лежит тяжелый больной со второй группой крови, — возле меня остановилась черная машина и из нее вылез человек в темных очках; приведись мне встретить его сегодня, я б его ни за что не узнал.
— А машину узнал бы?
— Тоже нет.
— Почему?
— Потому что сам я из деревни и не разбираюсь в машинах. Вот если бы речь шла о лошади, я бы ее опознал и в большом табуне, где сотни две голов. А машины все одинаковые, разве не так? У них четыре колеса и один руль.
— Ну, ладно, ладно. Продолжай.
— Так вот, человек этот спрашивает меня, не я ли продаю свою кровь. Я говорю: «Да»—и тут же смекаю, что я ему срочно нужен. «Яннис, — думаю, — ты взял быка за рога». Но очкарик предлагает мне напиться чужой крови.
— Он принял тебя за вампира?