При чем же тут эти людишки, думал он, с общим знаменателем не пятьдесят, не сто и не тысяча драхм, а всего лишь десять? При чем тут они? Где высокопоставленные лица? Где власть имущие? Обрекши амеб на мучения, эти позвоночные потягивали ледяное виски с содовой на тенистой веранде и беседовали с хозяйкой дома, которая с тысячью «пардон» за свое опоздание только что вернулась с фестиваля в театре Ирода Аттического.
В карты Следователь не играл. И это очень мешало ему вести светскую жизнь. В какой бы дом он ни пришел, куда бы его ни пригласили — что ни говорите, жених, — всюду увлекались картами. Поэтому он никуда не ходил, и пустота вокруг него все увеличивалась.
«Я забываю твое лицо, — думал Пирухас. — Постепенно твое лицо стирается в моей памяти, твой дорогой облик заслоняют новые лица. Что же будет? Ты постепенно исчезаешь. Лишь твои глаза сверкают в окутывающей тебя тьме. Что же будет? Я так любил твою походку; когда ты шел, я чувствовал, что мир принадлежит мне. Я не жду уже твоего телефонного звонка. Но вся беда в том, что человек не может смириться со смертью. И это самое ужасное. Нам некогда беспрестанно скорбеть о безвременно ушедших. Я забываю тебя, хотя в моей душе что-то противится этому, восстает, превращается в меч, в лес пронзающих меня мечей. Но и забыть тебя не могу. Я живу в твоем последнем приюте, больнице, построенной на деньги наших соотечественников, переселившихся в Америку. Ты погружаешься в небытие, и я вместе с тобой. Ни у тебя, ни у меня нет надежды. Ты оживший мертвец. Я живой, но я умираю.
Я хотел бы увидеть тебя в каком-нибудь фильме. Чтобы от тебя, как от батареи, зарядились мои клетки. Нам остались только твои фотографии. И мне придется в своем воображении дополнять их твоими жестами, походкой. Нет ни одной магнитофонной ленты, которая могла бы воскресить для меня твой проникновенный голос.
Понимаешь, мы исчезаем. Сколько лет у меня еще впереди? Впрочем, это не имеет значения. На поглотившую тебя черную землю я возлагаю венок, всю свою любовь. На эту вот землю. Ради новой весны, чтобы в мае вновь расцвели гвоздики.
Я страдаю. Ничто не может заполнить оставленную тобой пустоту. Говорят, там, где ты упал, асфальт проливает слезы. Проливаю слезы и я. А что из того? Слезы — это соленая водичка.
Какие частицы воздуха удержали в себе твой взгляд? В какие пещеры спрятался твой голос? Я лишился слуха. Мои уши не воспринимают ничего, кроме рева грузовичка. Бесконечный грохот, подобный треску пулеметов и стуку компрессоров.
Мне недостает тебя. Я знаю, что нет возврата. Ты будешь жить лишь в нашей памяти. Сколько проживем мы, столько проживешь и ты...
А я, несмотря ни на что, иду на поправку. Прежде ты так пекся о моем здоровье. Но теперь сердце мое бьется в другом ритме.
Каково тебе среди мертвой тишины?
Никогда я не думал, что переживу тебя. Жизнь принадлежит тебе, твердил я постоянно. Сейчас я не могу никак отвлечься от своих мыслей. Ночь. Жара гасит звезды на небе. Все словно пропиталось салом, как кожа слона. Меня больше нет. Я разомлел от жары...
Нет, в наших жилах кровь, а не вода, поэтому мы любим тебя. А то, что дорого людям, не умирает. Быть бы мне на твоем месте, и лучше бы ты думал так сейчас обо мне. Нет, нет, человек не умирает, когда тысячи уст кричат: «Бессмертный!» или хотя бы одни лишь мои уста».
Вот о чем думал Пирухас, когда пришла его дочь и сказала, что подписан ордер на арест студента Карекласа, известного деятеля ЭКОФ[14]
, одного из тех, кто участвовал в его избиении. Она узнала об этом от своей соседки, которая была на митинге сторонников мира. Однажды — Зет тогда был в агонии, а отец в бессознательном состоянии, — дочь Пирухаса увидела Карекласа возле больницы и спросила его: «Что тебе здесь надо?! Ты чуть не оставил меня сиротой!» — «Ну, ну, не кричи, — испуганно пробормотал он. — Сейчас я уйду». Потом он стал подсылать к ней людей, уговаривавших ее не подавать на него жалобу; он боялся, что отчим его рассвирепеет и запретит ему продолжать занятия в университете. Двое студентов сказали ей, что Кареклас не принимал участия в контрмитинге. Но третий студент слышал в лавке от подручного мясника, что Кареклас хвастался своими подвигами во время беспорядков. На днях, в воскресенье вечером, когда она была одна дома, раздался звонок и явился какой-то незнакомый человек, сообщивший ей, что именно Кареклас избил ее отца возле клуба. Незнакомец ушел, так и не открыв своего имени, чтобы не навлечь на себя неприятностей. А к соседке, той, что была на митинге, пришла, как ни странно, мать Карекласа и умоляла не выдавать ее сына, иначе его жестоко изобьет отчим, и умолчать о ее визите, иначе ее самое изобьет сын. Мать зарыдала, а соседка пожаловалась, что Кареклас, живший на той же улице, давно не дает ей проходу, осыпает ее постоянно оскорблениями и особенно измывался над ней, когда муж ее был в ссылке. И пора, мол, ему взяться за ум, продолжала соседка, иначе он станет скоро отъявленным негодяем.