На одном конце столыпинских вагонов, иначе называемых вагонзаками, был туалет для конвоиров, на другом – для заключенных. Из-за перегруженности вагона их водили туда один раз вместо положенных двух. Надсмотрщик выводил заключенных по одному из купе, быстро запирал за ними двери и заставлял бегом бежать в конец вагона в туалет, не имевший дверей. Так же обходились и с женщинами, которых тоже охраняли надзиратели-мужчины. «Надзиратель должен был всё время видеть, что происходит. Нужно было торопиться, потому что сотни людей ждали своей очереди. Добежать, присесть – “живо, живо”. Вымыть руки было невозможно. Ни мыла, ни полотенца. Потом заключенный возвращался к себе в купе-камеру и пролезал на свое место между другими людьми прямо в изгвазданной обуви, теперь грязь будет сочиться вниз всю дорогу.
И посреди всей этой неразберихи, всей этой паники я видел, как люди добывали клочок бумаги и ухитрялись нацарапать: “Я жив… еду в лагерь”. Они складывали листок треугольником в подобие конверта, надписывали адрес своей семьи и, обманув бдительность охраны, бросали треугольник в дыру в туалете. Поразительно: несмотря на самый пик сталинского террора, дорожные рабочие, путевые обходчики, найдя такой треугольник, рискуя головой, опускали его в почтовый ящик. Марок не наклеивали – письмо без марки в России традиционно оплачивает получатель. Позже в лагерях я с изумлением узнал, что клочки бумаги, выброшенные через дыру в отхожем месте, почти всегда доходили до адресата и отправители получали ответ. Вообще говоря, мы не знали, куда нас везут. Но в тот момент, когда эскорт передавал арестантов в руки надзирателей пересыльной тюрьмы, они иногда успевали прочитать на конверте со своим личным делом адрес и пункт назначения и сообщить эти драгоценные сведения родственникам. Позже, когда я был в Норильске, мне удалось послать письмо Хулите, в этом письме я советовал ей съездить повидаться с братом, что означало – уехать из СССР. К счастью своему, я получил от нее ответ, который меня успокоил. В конце концов ей удалось, в отличие от многих испанских революционеров, избежать ареста и уехать из страны».
В первом своем столыпинском вагоне Жак путешествовал исключительно в обществе других «политических», всех их приговорило одно и то же ОСО, в один и тот же день, по одному и тому же протоколу. «В этих вагонах были только бывшие подследственные из Бутырок. Все – пламенные коммунисты. Общность судьбы связала нас довольно прочными узами. Мы были особой кастой, гулаговским “Мейфлауэром”. Почти все прошли через кошмарные допросы. Вместе ждали суда. И теперь вдруг мы ехали в полную неизвестность. В подавляющем большинстве мы были приговорены впервые. Лагеря! Мы мало о них знали – только что они предназначены для врагов народа и вполне подходят для этой цели. Но человеку свойственно надеяться. Может быть, в лагере мы сможем подать прошение о пересмотре дела. И мы будем на свежем воздухе. И мы примем участие в строительстве коммунизма. Многие жалели, что все месяцы, проведенные в тюрьме, зря тратили время, которое могли употребить с пользой на созидательный труд. На нас повеяло ветерком надежды».
Такую наивность трудно себе представить. Но Жак уверял, что всё так и было. Многие его товарищи и он сам продолжали во что-то верить. Он настаивал на сравнении пассажиров столыпинских вагонов с эмигрантами, плывшими на палубе корабля в Новый Свет. Конечно, пренебрегая осторожностью, некоторые арестанты не удерживались от восклицаний:
– Но это же неразумно! Почему ЦК не знает, как с нами обходятся?
Однако они привыкли доверять партии, повиноваться и в большинстве не понимали, что их ждет, а потому сами подставляли шею под жертвенный нож. Такие настроения преобладали среди заключенных, впервые ехавших в лагерь, то есть почти среди всех.
«Что они знали о своем будущем? Великая чистка была неожиданной, немыслимой, невообразимой и для нас, и для всех коммунистов Запада. Мы все хотели верить в неминуемое осуществление нашей прекрасной коммунистической мечты. Когда нас затолкали в тесные вагоны и куда-то повезли, мы страдали не только от того, что превратились в арестантов. Мы начинали понимать, что дело обстоит куда хуже, что всё это выходит за пределы личных драм, неизбежных во времена воплощения в жизнь замыслов, которые перевернут мир. Но напрасно мы твердили русскую пословицу “Лес рубят, щепки летят”, приходилось признать, что дело не в щепках, а в деревьях, что вырубают целый народ. Спустя десять с лишним лет, возражая на разоблачения Кравченко касательно Советского Союза, Мари-Клод Вайян-Кутюрье утверждала, что ГУЛАГ, что ни говори, остается самой гуманной в мире системой перевоспитания правонарушителей. Жаль, что она сама не побывала в ГУЛАГе! Я выбрал в качестве примера Мари-Клод Вайян-Кутюрье, потому что меня уверяли в ее искренности. Сколько же мыслителей из Латинского квартала упрямо старались сохранить на глазах повязку, в то время как наши глаза уже открывались!»