В самой середине долины потоки дождевой воды проложили себе в известняке русло, совершенно оголенное и отполированное, как мрамор, правда неровное, там и сям с круглыми углублениями, полость которых расширялась книзу, принимая форму приплюснутой сферы. Каких только размеров не были эти впадины и рытвины: многие – не больше чугунка, а другие достигали в диаметре двух метров.
С каждым дождем потоки со всех окрестных плоскогорий устремлялись в долину и с ревом неслись по глубоким балкам, образовавшимся на окружающих ее склонах.
Неудержимо пронесшийся поток наполнял впадины прозрачной блестящей водой, которую птицы, козы, охотники и солнце выпивали за несколько дней.
Вот и на этот раз ночная гроза заполнила все эти ямки, гладь крошечных озер сверкала в утренних лучах солнца, а те, что были побольше, даже покрылись рябью от ветерка, который слегка колебал тишину.
Уголен взирал на этот мирный пейзаж, как вдруг услышал звяканье бубенчика.
Он замер и прислушался.
– Э, да это никак пастух из Ле-Зомбре.
Он крадучись двинулся вперед, словно желая застать врасплох дичь, и увидел с десяток коз и двух козлят, которые щипали чахлую траву, произрастающую в русле потока подле кучки рахитичных сосен; черная собака, охраняя их, лежала, положив морду на вытянутые лапы.
– Гляди-ка, да это никак козы Манон! – протянул он как будто удивленно.
Он долго всматривался, но так и не увидел саму пастушку.
– Хо-хо! Плутовка, должно быть, расставляет силки, и это наверняка она спугнула мою зайчиху, которая теперь, видать, так далеко, что и не догнать! – решил он.
С озабоченным видом, укоризненно покачивая головой, он отступил на два шага назад и отыскал в отвесной гряде удобный и глубокий лаз, заросший кустарником, что позволило ему спуститься, оставшись незамеченным. Добравшись до склона холма, он продолжил путь, скрываясь в подлеске, держа палец на гашетке и ухо востро.
Однако взор его был устремлен не вперед, а скорее в сторону долины. Метрах в двадцати со звуком внезапно налетевшего ветра в воздух поднялась стая молодых куропаток и, словно сноп брызг, разлетелась по строевому лесу. Он приложил ружье к плечу, но не выстрелил.
– Уголен, ты придурок. Просто придурок, – тихо проговорил он.
Прячась за кустами дрока, пригнувшись, пробирался он вперед, постепенно спускаясь к руслу потока.
Время от времени останавливался, прислушивался. Звяканье бубенцов раздавалось уже совсем близко… Но в какой-то момент тропинка перестала вести вниз, а пошла по склону холма вдоль небольшой гряды, нависшей над четырех- или пятиметровым обрывом, сплошь заросшим плющом и ломоносом, ветви которых свешивались до самого русла.
Он продвигался за этой завесой неуверенным шагом, ища, куда поставить ногу, обутую в туфлю на веревочной подошве, стараясь не производить шума.
Преодолев с сотню метров, Уголен вдруг остановился, услышав негромкий звук, похожий на плеск воды… Он медленно раздвинул серые ветви ломоноса, затем мясистые листья плюща и, наконец, увидел ту, которую искал начиная с зари, ту, которая завела его в эти места.
Она сидела на краю большой круглой впадины, свесив в нее ноги, и, поддевая большим пальцем воду, подбрасывала ее вверх. Она была обнажена.
Словно воротничок, спускался загар с ее шеи на молодую грудь, руки до локтей и ноги до колен были также коричневыми от загара, но остальное тело было молочно-белым и ярко контрастировало с золотисто-коричневыми перчатками и чулками, которыми ее наделило солнце.
Уголен окаменел и перестал дышать…
Неподалеку от пастушки на камне под палящим солнцем сушились ее темное платье и рубашка.
Рядом с ней лежали квадратный кусочек мыла и губная гармошка.
Задумавшись, опустив голову так, что волосы ниспадали ей на грудь, она шевелила своими округлыми ногами, поигрывая пальцами, а капли воды подскакивали и сверкали на солнце.
Уголен почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо, как застучало в висках: он дважды сглотнул слюну, не в силах отвести взор от этих белых нежных бедер, сплющенных от соприкосновения с голубым камнем скалы и оттого казавшихся шире, чем на самом деле. В нем вдруг зародилось и стало набирать силу что-то темное и безумное. Он поднял голову, огляделся: никого. Ни пастуха, ни лесоруба, ни браконьера. Он прислушался: ни звука. Тишина едва нарушалась стрекотом кузнечика. Он принялся выискивать глазами тропу, которая могла привести его к ней сзади.
Но она вдруг поднялась, легкая и проворная, как козочка, и наклонилась за платьем, от которого на камне остался темный мокрый след. Видно, ткань не просохла, она повесила его досушиться на островерхий можжевельник. Затем наклонилась еще раз за губной гармошкой. Убрав с лица волосы, взяла несколько негромких аккордов, которые пробудили своим очарованием затаившееся неподалеку эхо, и стала исполнять старинную провансальскую мелодию, а потом вдруг, выставив свободную руку в сторону, пустилась на солнце в пляс.