Джузеппе когда-то соскреб с пола овчарни слежавшийся слой сухого овечьего помета, скопившегося за век перегона скота с одного пастбища на другое, – этот навоз пошел на окуривание сада, – и теперь почва под ногами в овчарне была покрыта тонким ковром из красноватого мха с вкраплениями темно-зеленого лишайника; мебель из Розмаринов была расставлена вдоль стены и скалы, словно в лавке старьевщика.
Изящный туалетный столик поместился между двумя дорожными сундуками напротив венецианского зеркала, прикрепленного к синеватому известняку скалы; с помощью железной, перекрученной в виде косички проволоки на длинном ноздреватом сталактите была подвешена бесполезная люстра, которая раскачивалась всякий раз, как открывалась старая дверь. Кровати находились в глубине, под нависшим скалистым сводом, с которого ниспадала желтая занавеска в цветочек, открывавшаяся как занавес в итальянском театре. И наконец, между кроватями возвышался высокий короб напольных часов. Маленькая Манон привела часы в порядок, почти каждый день натирала их лаковые поверхности и начищала медные части, но ни разу не завела их, и обе позолоченные стрелки так и застыли, показывая роковой час смерти отца.
На вырученные за дом четыре тысячи франков Эме оплатила аренду места на кладбище и надгробный камень, после чего у нее осталось два банковских билета по пятьсот франков, которые она зашила в подкладку корсета, десяток луидоров и горсть серебряных экю. Монеты она поместила в мешочек и спрятала «сокровище» в расщелину в скале в изголовье своей кровати…
Смерть мужа помутила ее рассудок. Нет, она не сошла с ума, просто с шести утра, украсив цветами фотографию своего любимого, она сноровисто и умело занималась домашним хозяйством и готовила пищу, как прежде, но во второй половине дня порой часами молча просиживала перед дверью пещеры, прислонившись спиной к стене и уставившись куда-то вдаль. А иной раз, облачившись в то, что осталось от нескольких оперных костюмов, прогуливалась по безлюдному плоскогорью План-де-л’Эгль и собирала цветы, напевая арии из «Вертера»[45]
или «Лакме»[46].На второй год она принялась почти безостановочно разговаривать сама с собой, вполголоса, улыбаясь и то и дело на разные лады меняя выражение лица, словно на сцене; речи, которые она произносила, были совершенно удивительными. Часто в них упоминался какой-то майор, очень красивый мужчина, непременно вежливый и предупредительный, чья жена, женщина с усиками, увы, отличалась невыносимой грубостью: эта женщина устроила настоящий скандал, и потому пришлось покинуть Сайгон. Когда расставались, майор плакал. Еще упоминался директор театра в Тананариве: редкий хам, который никогда не держал своих обещаний и бросался людьми, словно это были «старые носки», тогда как главный администратор Гэте-Лирик, несравненный Арман, вел себя как истый джентльмен. Дальше шло: «Я не была бы здесь сейчас, если бы он не умер, поскольку он хотел дать мне партию Манон в парижской Опера. Впрочем, я туда поступила благодаря Виктору, правда только в хор».
Батистина качала головой, не понимая, о чем шла речь, а Манон думала, что все эти господа, должно быть, были друзьями отца, но вопросов не задавала.
С некоторых пор у матери появилась мания: писать людям, которые жили в Марселе или Париже; она сама относила письма на почту в Ле-Зомбре; порой у нее вырывались жалобы на то, что она никогда не получает ответа, при этом она приговаривала: «От Армана этого следовало ожидать, это в его духе! Но Виктор меня удивляет… Это на него совсем не похоже! Хотя, может быть, его уже тоже нет в живых… И все же я не отступлюсь…» И снова бралась за перо.
Манон натянула железную сетку вдоль стены, которой заканчивалась ложбина меж холмов, и вдоль гряды, служившей ее продолжением, и каждый год по весне сажала черные семена: до середины осени азиатские тыквы покрывали камни и скалу плотным зеленым занавесом; в шести клетках Манон держала дюжину кроликов. Она с душой отдавалась поддержанию в порядке небольшого хозяйства, чье благополучие оправдывало надежды ее отца, которым не суждено было сбыться при его жизни. Каждый месяц она относила толстухе-перекупщице, той, что сотрудничала с отцом, четырех или пятерых кроликов, упитанных и цветущих на вид, которых весь год кормили азиатскими тыквами. Урожайность тыкв была так велика, что осенью Батистина выставляла на продажу в Обани столько этих овощей, сколько была способна увезти ослица.
Из-за необычности плода вначале дело не заладилось: люди недоверчиво поглядывали на твердые шары зеленого цвета, а один балагур предложил Батистине общими усилиями запустить фабрику по изготовлению бильбоке; но в дело вмешалась толстуха-перекупщица и запустила иную фабрику – по изготовлению оладий из тыквы, которые ее дочь жарила тут же на рынке на огромной сковороде, используя жаровню, какими пользуются торговцы каштанами…
Батистина сильно сдала, ее лицо, обрамленное седыми волосами, сделалось маленьким, сморщенным. Она теперь почти все время молчала, но работала не покладая рук, как заведенная.